Зона обстрела (сборник) - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Много будет народу, – подумал Ильин и усмехнулся этой суетной и неуместной мысли, вернее, ему показалось, что усмехнулся, потому что он не мог уже усмехаться раздавленным лицом, залитым кровью, снежной грязью и еще какой-то жидкостью, которая всегда заливает убитых и, возможно, это есть просто воды реки Стикс…
– конец второго варианта судьбы)
вспыхнули желтые фары другого такси, Ильин нашел в сумке деньги – почему они лежали мятой кучей на дне сумки, а не в бумажнике, он не знал – и добрался домой, проспав всю дорогу.
61Пил он и на следующий день, и на третий, а на четвертый ему, как и следовало ожидать, стало совсем плохо, приезжал врач с обычными в таких случаях средствами, и некоторое время Ильин, совершенно трезвый и потому не очень размышляя о поставленной цели, почти автоматически, занимался важными своими делами – точнее, сворачивал все дела.
62Он заметил, что с тех пор, как перестал называться цифрой и принял свое настоящее имя, почему-то сделался груб и сильнее ругался матом. Это его не огорчило, но удивило – он не считал раньше такой язык истинно органичным для себя.
63Между тем время шло, и он почувствовал некоторую дополнительную неловкость ситуации: безумное и шокирующее решение, если уж объявлено, должно бы выполняться сразу, а у него все затягивалось, возникали новые осложнения, и он никак не мог даже приблизительно, хотя бы для себя, назначить срок. Дни, казалось бы, совсем недавно наполнились новым содержанием – место службы с утра до вечера, обязательных встреч и редких коротких прогулок без цели заняли прогулки многочасовые, встречи все более случайные, а служба вообще исчезла и не вспоминалась, будто ее и не было никогда, растворилась… Но эта новизна почти сразу же стала однообразием. И по утрам Игорь Петрович с привычным раздражением и усталостью, как прежде о своей каторге обязательств, думал об уже почти наступившей свободе – собственно, свобода времени уже наступила, свобода обстоятельств действия тоже была практически достигнута, поскольку прервались все отношения и связи, осталось только совершить короткое путешествие до свободы места – но чувствовал он не свободу, а обреченность.
Да и одиночество понемногу перестало его радовать и утешать, а все более давило, даже пугало, как в незапамятные времена, и, обрывая и укоряя себя, он начал задумываться о будущей безнадежности свободы – которая может оказаться ничем не лучше разрушенной им безнадежности рабства.
64Возможно, такое удрученное состояние Игоря Петровича объяснялось тем, что я его совсем забросил – особенно с тех пор как он отказался от данного ему мною Номера Первого и стал просто Ильиным, живущим свою жизнь. Занялся важными переменами собственной судьбы, перестав непрестанно впадать в сочинение сюжетов и сюжетцев, в эти сновидения наяву, которые, чего уж хитрить, в основном навязывал герою я, используя его – как постоянно использовали его и многие другие – как средство решения своих проблем.
Теперь он превратился, начал превращаться, из средства в цель, его существование приобрело для него (и, соответственно, для этой истории) основную ценность, а привыкать к тому, что ты и есть главное в твоей жизни, вообще тяжело. Кто-то успевает это понять еще в молодости, кто-то с этим даже рождается, а кому-то, как Игорю Ильину, требуется для такого прозрения почти весь жизненный срок, да и того не совсем хватает.
65Что, безусловно, радовало его, так это легкость, с которой теперь переносили новое положение вещей люди, поначалу пораженные и сильно расстроенные его почти состоявшимся уходом.
Относительно женщин он уже много лет не обольщался, твердо зная, что их основной инстинкт выживания преодолевает все. Нисколько не был к ним в претензии за это, не ждал и не опасался всерьез, что они как-нибудь повредят себе от отчаяния, что потеря лишит их жизненных сил. Он уже много видел вдов, оставленных жен, брошенных любовниц и понял: самое страшное, что с ними происходит после того, как они утрачивают мужчину, это недолгая растерянность. А затем даже слабые и потому более других привязанные к любимому возобновляют отношения с миром почти на прежнем уровне, сильные же нередко начинают проявляться так, что вскоре достигают всего, о чем раньше мечтали, но не предпринимали усилий, чтобы осуществить, – возможно, подсознательно берегли энергию, пережидая, пока мужчина сделает для них все, что успеет, чтобы потом самим продолжить движение.
Такое его представление о женщинах, повторю, нисколько не мешало Игорю Петровичу ими увлекаться, любить, ценить как лучшую, если не главную часть мужской жизни и принимать как абсолютно естественную, неотъемлемую и даже привлекательную часть их сущности описанную живучесть.
И сейчас он спокойно наблюдал, как жена (правда, он никак не мог вспомнить, какая это из жен, мешал тот самый повторяющийся сон, в котором они все время менялись местами) обживает новое положение. В доме даже в то небольшое время, которое он там проводил, мелькали какие-то люди, которых он раньше никогда не видел, казавшиеся ему странными, а некоторые и неприятными, но с женою, очевидно, знакомые хорошо. Звонили у дверей, он слышал, как жена открывала, слышал приветствия, смех, потом голоса понижались и доносилось только бормотание, невнятная беседа, в которой отдельных слов было не разобрать, – впрочем, он, конечно, и не старался, заранее раз и навсегда сказав себе, что это уже совершенно чужое.
Однажды вдруг донеслось отчетливо: «Вроде бы с Ленинградского… все тянет, жалеет уже, наверное, испугался…» Тут он действительно испугался – откуда знают? кто это говорит с женой? что следует из их осведомленности? Ильин вышел из комнаты, проходя в ванную, искоса взглянул. Жена и гость – он мог бы поклясться, что это первая жена, хотя не разглядел точно – сидели на кухне, пили кофе. Гость был совершенно незнакомый, бесцветный пожилой мужчина, плохо одетый – это Игорь Петрович заметить успел – и с очень невыразительным, простым лицом. На кухне замолчали и сидели в тишине, пока он не вернулся из ванной в свою комнату и не закрыл за собой дверь, потом бормотание, уже совсем еле слышное, возобновилось. Ему вдруг стало ужасно обидно, особенно потому, что это оказалась первая жена, и когда дверь хлопнула за визитером, он было собрался выяснить отношения – в конце концов он не сделал ей ничего такого, чтобы она обсуждала его характер и поступки с посторонними, – но жена, как и следовало ожидать, была на самом деле не первая, а последняя, у которой-то, он признавал, имелись все основания, связанные и с его поведением, и с ее психологическим складом, чувствовать себя обиженной и вести, особенно теперь, собственную житейскую политику. То, что он принял ее за первую, давным-давно никак не участвующую в его судьбе и мыслях, Ильин мог объяснить только разгулявшимся неврозом. Постепенно он успокоился и почти забыл этот эпизод.
Но после этого начал бояться во время своих постоянных бесцельных блужданий по городу встретить другую женщину – представлял себе, что и она будет в какой-нибудь компании. Почему-то воображался именно тот мужичок, что сидел на кухне, линялый не то блондин, не то седой, с правильным и пустым лицом, неподвижным и вялым. Вспомнилось, что как раз от таких терпел самые главные поражения, необъяснимым образом они оттесняли его – те считаные разы, когда это случалось, удачливыми соперниками бывали именно белесые и пустолицые – от женщин, в деловых же обстоятельствах побеждали всегда.
При этом женщину он мысленно почему-то называл Леной, даже Ленкой, хотя пьяный разговор в кафе совершенно вылетел из головы, будто его и не было.
Ну, и конечно, встретил ее.
На ярком солнечном свете, посреди заполненной дневной толпой центральной улицы выглядела она ужасно.
Морщинки и сосудики только и были видны, да еще повисшие по сторонам подбородка щечки, будто сползшие с обтянувшихся скул, да красный носик, да воспаленный острый подбородок. И фигура вся, следуя как бы движению щек, оплыла книзу. И, вдобавок ко всему, она была так несвежа, будто не помылась утром, будто серая пыль лежала и на морщинках, и на сосудиках, и на волосах. И одежда была ужасна – изношена и затерта, вся в каких-то волосках и нитках, вообще заметных на черном, а при солнечном свете особенно. И, когда поцеловались, он почувствовал сквозь духи запах из ее рта – не то чтобы дурной, как пахнут плохие зубы, а специфический запах, исходящий обычно от мужчин с нездоровым и измученным желудком, – запах сырого мяса.
– Когда едешь? – спросила она деловито, словно все уже было решено, причем не им, а как бы ими вдвоем. – Я слышала, в воскресенье ночным?
Он не успел не только ответить, но даже плечами пожать, как вдруг ее лицо напряглось, взгляд, устремленный за его спину, застыл, она по-дружески быстро приложилась к его щеке и, со словами «ну, позвони, еще поговорим», быстро обошла его, как обходят замешкавшегося, неловкого встречного прохожего. Он, изумленный, оглянулся и увидел блондина с правильным, но вялым лицом, на котором если и можно было что-то прочитать, то угрюмое недоумение – и она спешила навстречу этому блондину, зачем-то с двух шагов махая ему рукой, будто через улицу.