Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт утра… и ночи
Это был веселый поезд. Наверно, самый веселый в его жизни. Поезд летел в Тверь. И целый вагон в нем принадлежал ему и Кате, его невесте, «черноглазой лани», которую взял штурмом на горе Утлиберг. В каждом купе – шампанское, на плечиках подвенечное платье, в саквояже – фата, а в руках друзей – цветы и цветы. Свадьба на колесах – романтика! Но ведь – и авантюра. Ибо особую, пьянящую остроту ей придавала опасная тайна, привкус бегства от суда, от реально грозившей Бальмонту тюрьмы.
Подвели поэта карты. Не карты судьбы, даже не цыганское гаданье – обычные игральные карты! Представьте, сам Святейший синод только что, 28 июля 1896 года, утвердил его развод с Ларисой, но «с дозволением вступить жене во второй брак, а мужу навсегда воспрепятствовать…» Так гласил указ Владимирской духовной консистории № 9568. Просто при разводе с Ларисой вину за рухнувший брак (у Ларисы уже дочь росла от другого) поэт взял на себя. Очень, конечно, благородно. Но по тогдашним законам это навсегда лишало его права на повторное венчание. Казалось бы, плевать! Можно и без венчания. Но мать Кати, московская купчиха, державшая в кулаке семью, где было двенадцать детей и весь огромный дом их, увы, не сохранившийся (Москва, Брюсов пер., 19–21), настаивала лишь на венчании. Помог случай: неожиданно для себя Бальмонт получил вдруг из родного Владимира документ, по которому числился холостым. Спешно нашли священника, согласившегося обвенчать влюбленных по «подозрительному» документу. Разумеется, за мзду. Но – новая засада! – священник этот накануне, играя в карты у архиерея, возьми и брякни, что завтра венчает младшую дочь Андреевых с литератором Бальмонтом. «Каким Бальмонтом? – открыл рот один из игравших, благочинный Владимирского собора. – Я венчал его семь лет тому назад. Или он овдовел?..» Словом, на другой день «наш священник», как пишет Катя, вызвал ее и злобно спросил: известно ли ей, что Бальмонт женат? «Был женат, но сейчас в разводе», – залепетала она. «А почему, – взревел поп, – по документу он холост?..» Угрозы посыпались нешуточные: он донесет на них, он посадит Бальмонта на скамью подсудимых… Пришлось дать ему еще сто, чтоб молчал. А влюбленных выручил в конце концов брат Кати; в далеком приходе, в семи километрах от Твери, нашел батюшку, который взялся обвенчать их в деревенской церкви, правда, при запертых дверях. Вот туда, в Тверь, и летел «веселый поезд», набитый шампанским и букетами…
Вообще, знакомство с Катей началось с «неизвиняемой» бестактности поэта. Вы, как и я, обомлеете, что́ считалось тогда диким поступком. Поэт и Катя встретились впервые в доме князя Александра Урусова (Москва, Плотников пер., 15) – адвоката, критика, переводчика французских поэтов и знатока европейской культуры. Встретились за три года до развода Бальмонта с Ларисой. В тот вечер за ужином у Урусова собралась тьма гостей: вся семья актера Щепкина, Татьяна Куперник, графиня Сиверс и Катя Андреева – слушательница женских курсов В.И.Герье, застенчивая красавица, без ума влюбленная тогда в князя, хозяина дома. Как раз за ужином Бальмонт и нарушил приличия. Очарованный Катей, он вдруг встал и, подняв бокал, прочел стихи Сюлли-Прюдома в своем переводе: «Когда б я богом был, мы смерти бы не знали…» Того, кстати, Прюдома, который, кто не знает, стал первым лауреатом Нобелевской премии по литературе. Так вот, читал стих его, кося глазом на Катю, а последнюю строку: «Но только бы в тебе я ничего не изменил», – просто уставившись на нее в упор. Вот это вот – взгляд на девицу в упор! – и считалось тогда неизвиняемой дерзостью. Такие были времена. Светские приличия запрещали юношам и девушкам не только оставаться наедине, но неприличным считалось, если мужчина и женщина, сидя рядом, касались друг друга не локтями даже или, как в метро, всем боком – просто одеждой. Словом, когда наш декламатор, очень довольный собой, сел на место, Катя была пунцовой, а все за столом разом опустили глаза. Лишь Урусов, сам поэт, который носился с модным Бальмонтом, наклонившись над Катей, тихо шепнул: «В круг вашего очарования попал еще один». Сказал так, словно в «круг» ее залетела комета. Но – так познакомились, и, кажется, с того вечера, пусть и не явно, началась их любовь, которая будет длиться до смерти поэта. Он будет любить ее до последнего дня, хотя не раз будет влюбляться. Он и в тот вечер у Урусова был, кажется, если сопоставить даты, уже влюблен. В мадам Жибер, в девичестве – Мирру Лохвицкую, знаменитую уже поэтессу.
На романе Бальмонта с Лохвицкой невозможно не остановиться. Слишком характерен он для Серебряного века, века тайн, мистики, тумана, вольных и невольных пересечений, откровенностей в стихах и чопорности в жизни (а иногда – наоборот!), всего того, за что я и люблю ту эпоху. Да и длился их роман, даже – «заклятье», как напишет она в стихах, параллельно с семейной жизнью и Бальмонта, и самой Лохвицкой не месяцы – годы.
Маша Лохвицкая (Миррой станет позже) из пяти сестер была средней. Была на два года младше Бальмонта, родилась в Петербурге, в доме отца (С.-Петербург, ул. Чайковского, 3), известного адвоката, который брал за свою работу столь высокие гонорары, что даже Чехов в печати назвал его «доктором прав и неправ». А вообще о семье его известно довольно много, ибо из пяти дочерей адвоката четыре печатались, а две: Мирра, ставшая самой крупной поэтессой конца ХIХ века (три Пушкинские премии за стихи – не шутка!), и родившаяся через пять лет после нее Надя Лохвицкая, та самая Надежда Тэффи, которую обожал читать даже Николай II, просто прославились. В юности вообще все дети Лохвицких писали стихи, даже «играли в них».
Из рассказа Н.Тэффи «Как я стала писательницей»: «Помню как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит: “Зуб заострился, режет язык”. Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает: “К этакой боли я не привык”. Тотчас все настраиваются, оживляются: “Можно бы воском его залепить”. “Но как же я буду горячее пить?” – спрашивает чей-то голос. “И как же я буду говядину жрать?” – раздается из другого угла. “Ведь не обязаны все меня ждать!” – заканчивает тоненький голосок младшей сестры…»
Стихи писали все, кроме старшего брата. Но и его, пишет Тэффи, поймали за этим «стыдным» занятием. В его комнате были найдены как-то бумаги с несколько раз повторенной строчкой «О, Мирра, бледная луна!». «Как знать, – пишет Тэффи, – может быть, старшая сестра моя Маша взяла себе псевдоним Мирра Лохвицкая именно благодаря этому…»
«Миррой» она стала в Москве, когда в 1874-м вся семья переехала в Первопрестольную и обзавелась собственным домом. Дом стоял в приходе церкви Рождества Христова в Кудрине, на месте нынешнего Театра киноактера (Москва, ул. Поварская, 33), там, где почти через сто лет писатели Москвы будут исключать «из поэтов» Пастернака. Именно здесь, да еще в сохранившемся здании Александровского женского института на Божедомке (Москва, ул. Достоевского, 4), и «пошли» у «лягушки» стихи. «Лягушками» звали институток за камлотовые зеленые платья с белыми пелеринками. А может, «пошли» потому, что, когда в 1884-м умер вдруг отец, семья вновь перебралась в Петербург, оставив в Москве доучиваться старших детей и Мирру – одних. Правда, печататься сестры стали по очереди; уж очень юморным казалось им, если бы они все и сразу «полезли в литературу». Но правда и то, что стихи Мирры поначалу отказались печатать и Ясинский, и Гнедич, и Всеволод Соловьев в журнале «Север». Из-за чего? Из-за безумной откровенности их. «Молодая девушка не имеет права затрагивать такие темы», – прямо сказал ей патриарх литературы Ясинский, а Соловьев, скривив рот, протянул: «Но, сударыня, наш журнал читают… дети». Но именно это, кажется, и сведет Мирру с Бальмонтом – оба писали стихи по тем временам немыслимые. Не буду «душить» вас поэтическими строчками – всё давно опубликовано! – но один «развратный» стих Бальмонта, так и не напечатанный при жизни его, всё же приведу. Он прочел его Фидлеру, переводчику, а в миру – «высокоморальному» учителю гимназии. Прочел на «пятнице» у Случевского, поэта, но не при всех – «на ушко». «Как жадно я люблю твои уста! – прошептал ему Бальмонт. – Не те, что всякий видит, – но другие: // Те скрытые, где красота – не та, // – Для губ моих желанно дорогие! // В них сладость неожиданных отрад, // В них больше тайн и больше неги влажной; // В них свежий, пряный, пьяный аромат – // Как в брызгах волн, как в песне волн протяжной…» Мемуары Фидлера опубликованы вот только что (спасибо К.Азадовскому), но в них дословно написано, что как раз на вечере у Случевского (С.-Петербург, ул. Марата, 7) Бальмонт и сказал «скромнику» Фидлеру, что она, Лохвицкая, «артистка сладострастия и так ненасытна, что однажды они занимались любовью целых четыре часа подряд…» Правда, добавил: «Она очень стыдлива и всегда накрывает обнаженную грудь красным покрывалом…»