Рождественская оратория - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, надо быть естественным, как она прежде, когда, бывало, шла на скотный двор, ранними утрами, оставляя отчетливые следы в росистой траве. Она приносила кофе, он сидел рядом, в одежде, пахнувшей хлевом, а она — чистая и прохладная, как стакан воды, волосы повязаны шарфом; порой шарф соскальзывал на глаза, и тогда она прищурясь смотрела вверх. Помнишь, Сульвейг? То утро, когда ты пришла с газетой, которую достала из почтового ящика. Чарлз Линдберг[45] достиг цели! В то утро. Мы тогда были сами себе хозяева; Бьёрку не понять, отчего руке так больно открывать дверь гостиницы, отчего шее так больно кланяться, — там, в лесу, мы не кланялись, Сульвейг.
Она села прямо напротив него, на кучку осколков дверного стекла.
— Расскажи про Бергстрёма, про его сиротливые, беспомощные воскресные руки.
— Ты в ту пору носила под сердцем Еву-Лису, мы сидели на камне, кофе пили. Да ты ведь сама все видела!
— Я забыла. Ты должен рассказать так, чтобы я могла взять с собой краски… туда.
— Бергстрём был в выходном костюме, стоял перед нами в начищенных башмаках, сцепив на животе руки, дочиста отмытые, почти что гладкие, моргал глазами, откашливался. «Слышь, Арон, я вот подумал, может, придешь на Поляну, ровно в два. Коли сподручно». Потом он повернулся, и лес вмиг проглотил его, а ты сказала: «Ко мне это не относится». В два часа я туда и отправился. Лес добрый, курящийся испарениями, кругом бабочки порхают — крапивницы, павлиний глаз. Первое, что я углядел на Поляне, были его руки: Бергстрём, будто окаменелый, стоял в еловом сумраке, только руки и виднелись отчетливо. Неожиданно из лесу толпой высыпали соседи, все, кроме меня, в выходных костюмах; ни один толком не знал, зачем сюда явился, все стеснялись собственных рук, день-то был воскресный, в работе их не спрячешь, мы и поздоровались за руку, словно опасаясь признать один другого, искоса поглядывали на Бергстрёма, который явно уединился, особняком стоял, высоко над нами, в сумраке.
Но вот он откашлялся и сказал: «Дело в том, что… Дело в том, что я…» Он вроде как застрял в непролазных дебрях торжественной речи. Сделал новый заход: «Дело в том, что я долгое время…» Споткнувшись об это «долгое время», он поневоле отступил и начал снова: «Ну, в общем, мне давно хотелось…» С таким вступлением он тоже не сладил и, раздосадованный неминуемым возвращением на обычную словесную стезю, по которой все мы ходили в будни, волей-неволей отбросил изыски: «Стало быть, мужики, вы знаете, я давненько уж строю тут мельничное колесо, и теперь оно вроде как готово, вот я и подумал, что не худо бы нам…» И тут, будто без малой толики торжественности обойтись никак невозможно, ведь она оправдывала выходные костюмы и вообще все, на что он рассчитывал, когда при полном параде приглашал их на эту Поляну, — тут он прищурился и выпятил губы: «…что не худо бы отметить этот день и…»
Он сглотнул и выплеснул на них свое отчаяние, извиняясь, что будни проникли и сюда: «Словом, мужики, глядите сами!..» Сделав широкий жест в направлении ручья, он шагнул из сумрака на Поляну, и мы потеснились, пропустили его вперед, чтобы он мог на свободе указывать и вверх, и вниз по ручью. А там, аккуратно уложенные горлышками в одну сторону, красовались среди камней целые батареи поллитровок, вокруг которых игриво плескалась вода, Бергстрём же, обратившись ко мне, особо подчеркнул: «Раз уж ты, Арон, непьющий, для тебя найдется вон там… легкая бражка», — большущий бочонок, помнишь?
После в тот день была попойка, возня в траве, пятна от зелени на костюмах — никто из нас этого не забыл. В темноте далеко разносились отзвуки смеха. Из лесу мы вышли, обнимая друг друга за плечи. Я тоже был как во хмелю. Но ты не можешь этого помнить, Сульвейг. Ты ведь спала. На большой широкой кровати.
— Которую ты продал, Арон!
Голос звучал где-то сбоку от нее. Справа.
— И дом продал!
Теперь голос шел слева. Тусклый, холодный. Она презирала его. Наверно, всегда презирала. Он ведь выклянчил себе место рядом с нею. Да, конечно, так оно и было. Он не дал ей вернуться в Америку. «Может, поедем туда, Арон? Дом купим?» — «Ты так хочешь?» — «Нет, просто иной раз думаю: что, если б вернуться туда. Посмотреть, узнаешь ли хоть что-нибудь или нет. Пройти по давним дорогам, навестить давних соседей». — «Ты этого хочешь?» — «Человек не может не думать о прошлом, никуда от этого не денешься». — «Выходит, ты жалеешь…» И не слишком ли поспешно она отвечала: «Нет-нет, что ты, мне здесь очень хорошо, мы ведь вместе».
Без сомнения, туда-то она и отправилась, заморочила их, обманула смертью и похоронами. Едва они ушли с кладбища, она выглянула, оделась и была такова. В Америке ее ждал большой дом: средь океана кукурузы она и трактор припрятала. Там растут сиропные клены — кажется, так она их называла? Или сахарные? И муж у нее там тоже был. Они стояли рядышком во дворе и разговаривали по-американски. Он замялся, но все же сказал:
— Я только хотел напомнить о своем существовании.
Сульвейг с мужем что-то сказали, но Арон не понял, и ее муж выудил откуда-то словарь, подал ему. Арон принялся лихорадочно листать, однако слова располагались не по порядку, и, чтобы составить хоть одну фразу, нужно бесконечно много времени. Они, правда, старались помочь, усадили его за садовый стол, где лежали бумага и ручка, ободряюще кивали, склонясь над ним. Потом Сульвейг зевнула, сделала мужу знак, и оба скрылись в доме, шторы опустились, стало темно. Когда Арон постучал, никто не ответил. Он зашагал прочь, вышел к морю. У берега было причалено судно — и корпус, и гладкая выпуклая палуба из свинца; капитан стоял на пирсе. «Если вам в Швецию, прыгайте на борт». — «А вы разве не поплывете?» Капитан покачал головой: «Там хватает места только для одного. Иначе потонем». Арон оттолкнул суденышко от берега и скоро очутился в открытом море. Заштормило, а на борту ни нагеля, ни щелки какой, чтоб хоть пальцами ухватиться, волны швыряли его из стороны в сторону, он был один-одинешенек посреди Атлантики, крепко вцепился в тиски, уронил голову на верстак. Сульвейг!
— Скажи, что вернешься…
— Тогда разбуди меня!
Он огляделся, но в винном погребе ее не было.
Только голос. Она поместила свой голос внутри него. А туда путь неблизкий.
На той же неделе она поднялась в квартиру. Принесла сумку с едой. Арон расстроился: вот незадача, они ведь только что поели, тарелки грязные, с обрывками свиной шкурки да остатками макарон. Со стыда сгоришь.
— Еду-то не всегда легко раздобыть. Детям вроде как безразлично, а все равно спешка. Надо бы свечек стеариновых купить, — сказал он.
— Выходит, я некстати.
— Да, время не лучшее. Когда угодно, только не сейчас, видишь, прибраться еще не успел.
— Не нуждаетесь больше во мне?
Арон потянулся к ней, налетел на дверной косяк.
— Ты с кем разговариваешь, папа?
Но ему сейчас не до разговоров с живыми. Слова у них грубые, непомерно отчетливые. Мешают. После он все Сиднеру объяснит. Он слышал на лестнице ее шаги, открыл дверь.
— Подожди!
— Там никого нет!
Рука Сиднера легла Арону на плечо. Арону хотелось стряхнуть ее, он встретился глазами с Сиднером, парнишка ростом уже выше него, время-то бежит, а сам он скрючивается, росту в нем все меньше; дернув плечом, Арон попытался сбросить руку сына.
— Иди сюда, папа. Что с тобой такое?
Арон рухнул на стул у стола.
— Ты по маме горюешь? — спросила Ева-Лиса.
Он кивнул, провел ладонью по глазам.
— Папа, — сказал Сиднер, — послушай-ка меня. Случилось кое-что очень серьезное. С Бьёрком все кончено. Обанкротился он. Нынче утром. Ты ведь знаешь, норвежцам, которые хотели купить древесину, он отказал, к французам переметнулся. А те заплатить не смогли. Конец ему, стало быть. И лесопильне конец, и гостинице, и всему. Рабочие сейчас на лесопильне собрались, ты бы сходил туда, а?
— Я не понимаю.
— Нет, понимаешь. Должен понять. Пожалуйста, скажи, что хотя бы это сделаешь. Твоя работа здесь закончилась. Пожалуйста, пойми хотя бы это.
Арон посмотрел на сына. Он был совсем новый, незнакомый. Справился. Плавно вступил в реальный мир. У Сиднера все будет хорошо. Арон последний раз всхлипнул и невольно улыбнулся. Хотел протянуть руку, поблагодарить сына: пора отцовской ответственности миновала. Можно совершенно расслабиться, предаться собственным увлечениям, как говорил Фридульф.
— Зачем мне идти на лесопильню? Я же там не работаю.
— Ты тоже служил у Бьёрка. А не у дел остаются все. Скоро явится полиция, опечатает винный погреб, чтобы Бьёрк туда не ходил и не крал собственные запасы. Теперь все это принадлежит кредиторам. А они говорят, кроме спиртного, больше и взять нечего. Похоже, ты безработный, папа.