Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ты же знаешь, что у нее не осталось ни гроша.
— У нее-то, конечно, не осталось… Ну и что из этого? Она раздобудет. Две тысячи триста монет она еще стоит.
— А если ты окажешься замешанным в это дело?
— Ну, она их не украдет!
— Ты уверен?
— А если и украдет, то у своей госпожи. Ты, что же, думаешь, мадемуазель засадит ее за это? Выгонит, в крайнем случае, и все дело. Мы посоветуем ей для поправки здоровья переехать в другой район… да… и больше не будем с ней знаться. Но она не так глупа, чтобы украсть. Как-нибудь устроится — возьмет взаймы, обернется… В общем, не знаю как, это уж ее забота. Пусть покажет, на что способна. К тому же ты слышала, говорят, что ее старуха больна. Вдруг этот божий одуванчик протянет ноги и впрямь оставит ей все добро? Мы же будем локти себе кусать, если расплюемся с ней и такое случится! Нет, мамаша, когда на человека вот-вот свалится рента в несколько тысчонок, перед ним надо на цыпочках ходить.
— Боже мой… можешь мне не объяснять! Но после того, что я ей устроила… Нет, нет, она больше не захочет прийти сюда.
— Ну так вот, я тебе ее приведу, и не позже, чем сегодня вечером, — сказал Жюпийон, вставая и вертя в пальцах сигарету. — Только знаешь что? Не вздумай извиняться, это бесполезно. Будь попрохладней. Сделай вид, что принимаешь ее только ради меня, из материнской слабости. Кто знает, как это все обернется; надо держать ухо востро.
XXX
Жюпийон прохаживался взад и вперед по тротуару перед домом Жермини.
— Добрый вечер, Жермини! — окликнул он ее, когда она вышла.
Она обернулась так, словно ее сзади кто-то ударил, и, не отвечая, бессознательно продолжала идти, словно пытаясь убежать.
— Жермини!
Жюпийон произнес только ее имя, не двигаясь с места, не думая догонять. Она подошла к нему, как собака, которую хозяин потянул за сворку.
— Зачем ты пришел? — спросила она. — Деньги понадобились? Или хочешь пересказать какие-нибудь глупости твоей матери?
— Нет, просто я уезжаю, — с серьезным видом сказал Жюпийон. — Я вытащил жребий… и уезжаю.
— Уезжаешь? — повторила она. Казалось, до нее не дошел смысл этого слова.
— Слушай, Жермини, — снова заговорил Жюпийон. — Я обидел тебя… был нехорош с тобой… Знаю… Немножко виновата кузина… тут ничего не скажешь.
— Ты уезжаешь? — Жермини взяла его под руку. — Не лги… Ты уезжаешь?
— Говорю тебе, что уезжаю. Это правда. Я только жду сопроводительного листка. В этом году, чтобы нанять замену, нужно больше двух тысяч франков. Ходят слухи, будто война на носу. Словом, мало ли что может случиться.
Говоря это, он вел Жермини по направлению к молочной.
— Куда ты меня ведешь? — спросила она.
— Как куда? К мамаше, конечно! Я хочу, чтобы вы помирились. Хватит с меня этих историй!
— После того, что она мне наговорила? Ни за что! — Жермини оттолкнула руку Жюпийона.
— Ну что ж, в таком случае прощай. — И он приподнял кепи. — Написать тебе из полка?
Жермини секунду помолчала, колеблясь.
— Пойдем! — отрывисто сказала она и, сделав ему знак идти рядом с ней, зашагала в обратном направлении.
Они шли бок о бок и молчали. Перед ними расстилалась мощеная дорога, все отступавшая, уходившая вдаль между двумя линиями фонарей, между двумя рядами искривленных деревьев, которые протягивали к небу горсть сухих веток и чертили на высоких гладких стенах домов истонченные неподвижные тени. Они долго брели под неласковым небом, на которое снег бросал холодные отсветы, углублялись в туманность, безвестность, беспредельность улицы, тянувшейся вдоль тех же стен, тех же деревьев, тех же фонарей, уводившей в ту же тьму. Они вдыхали тяжелый воздух, оставлявший во рту привкус сахара, сажи и падали. Порою их глаза словно ослепляла молния: мимо них проезжала повозка с зажженным фонарем, ронявшим лучи света на освежеванных животных и на кровавые куски мяса, которые высились над крупом белой лошади. Это пламя во мраке, плясавшее на тушах, было подобно пламени пурпурного пожара, докрасна раскаленного горна.
— Что ты надумала? — спросил наконец Жюпийон. — Это твоя улица Трюден что-то действует мне на нервы.
— Идем дальше, — ответила Жермини.
И, не прибавив больше ни слова, она вновь зашагала быстро, порывисто, стремительно, в такт мыслям, проносившимся у нее в голове. Чувства превращались в движение, душевное волнение передавалось ее ногам, смятенность — рукам. Ее тень, неотступно следовавшая за ней, казалась порой тенью сумасшедшей. Несколько прохожих замедлили шаги, посмотрели ей вслед, потом, как истые парижане, пошли дальше.
Внезапно она остановилась и махнула рукой с отчаянной решимостью.
— Ах, боже мой, не все ли равно! — воскликнула она. — Лишняя капля в море. Вернемся. — Она снова взяла Жюпийона под руку.
— Я знаю, — сказал Жюпийон, когда они подходили к молочной, — мать обошлась с тобой несправедливо. Видишь ли, она всю жизнь была слишком порядочной женщиной… Она не знает, не понимает… И потом, тебе-то я могу сказать, в чем тут соль: она так меня любит, что ревнует ко всем другим женщинам, которые меня любят. Входи же.
Он подтолкнул Жермини к госпоже Жюпийон, которая обняла ее, бормоча какие-то извинения, и поспешила заплакать, чтобы выйти из замешательства и придать этой сцене большую трогательность.
Весь вечер Жермини так смотрела на Жюпийона, что ему стало не по себе.
— Слушай, — сказал он, провожая ее, — брось ты убиваться. В этом мире нужно ко всему относиться спокойно. Ну, хорошо, я вытащил жребий, — что тут страшного? Правда, оттуда не всегда возвращаются… Но в конце концов… Мне еще гулять две недели, давай хорошенько позабавимся напоследок. Что взято у жизни, то взято… А если я не вернусь… по крайней мере, помянешь меня добрым словом.
Жермини ничего не ответила.
XXXI
Жермини не появлялась в молочной целую неделю.
Жюпийоны, видя, что ее все нет, постепенно начали приходить в отчаянье. Наконец однажды, около половины одиннадцатого вечера, она распахнула дверь, прошла, не здороваясь, к столику, за которым в полудремоте сидели мать и сын, и положила перед ними старую холщовую тряпку, которую крепко держала за уголки. В тряпке что-то зазвенело.
— Вот! — сказала она.
Разжав руку, она вытрясла все, что было в тряпке, и но стол посыпались засаленные, подклеенные и подколотые сзади булавками ассигнации, позеленевшие от времени луидоры, черные, как земля, монеты в сто су, в сорок су, в десять су — деньги бедняков, деньги тружеников, деньги из копилок, деньги, перепачканные перепачканными руками, затасканные в кожаных кошельках, стертые в ящиках касс, наполненных разменной монетой, деньги, пропахшие потом. С минуту Жермини смотрела на все это, словно не веря собственным глазам, потом грустным и тихим голосом, голосом истинного самопожертвования, просто сказала госпоже Жюпийон:
— Все-таки достала… Две тысячи триста франков… Чтобы его выкупить.
— Дорогая Жермини! — воскликнула толстуха, задыхаясь от наплыва чувств. Она бросилась обнимать Жермини; та ее не отталкивала. — Поужинайте с нами, выпейте хоть чашечку кофе!
— Нет, спасибо, — сказала Жермини, — я ног под собой не чувствую. Ну и пришлось мне побегать, чтобы их собрать! Пойду лягу… А кофе — в другой раз.
И она ушла.
Ей, действительно, пришлось, как она выразилась, «побегать», чтобы принести Жюпийонам подобную сумму, пришлось совершить настоящий подвиг — раздобыть две тысячи триста франков, две тысячи триста, когда у нее самой не было и пяти франков! Она достала их, выклянчила, вырвала по одному франку, по одному су. Она набрала их, наскребла у всех понемногу, занимала где двести, где сто, где пятьдесят, где двадцать франков, — сколько давали, столько брала. Она обращалась к привратнику, к бакалейщику, к фруктовщице, к торговке дичью, к прачке; она обращалась к торговцам с той улицы, где жила мадемуазель теперь, к торговцам с той улицы, где жила с ней раньше. Она не обошла никого, даже полунищего водоноса. Она стучалась во все двери, смиренно упрашивала, умоляла, выдумывала небылицы, умирая от стыда, потому что лгала и знала, что ей не верят. Унизительные признания в том, что у нее нет сбережений, — до сих пор все считали, что Жермини откладывает деньги, и она из гордости этого не отрицала, — сочувствие людей, на которых она смотрела свысока, отказы, подачки, — она все терпела, и не один раз от одного человека, а десятки раз от десятков людей. Если только ей давали деньги или была надежда, что дадут, она шла на то, на что не пошла бы ради куска хлеба.
Наконец деньги были собраны, но она попала к ним в подчинение, в вечное рабство. Она принадлежала обязательствам, которые взяла на себя, услугам, оказанным ей владельцами лавок, хорошо знавшими, что они делают. Она принадлежала долгам, которые ей предстояло ежегодно выплачивать.