Пианист - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Приятно было с вами познакомиться, сеньор Росель.
Бакеро, размахивая беретом, обращался главным образом к Роселю, который карабкался по кирпичным уступам на четвереньках.
– Если бы не проклятая слабость, я бы тоже пошел с ними.
Это последнее, что они услышали, затем три фигуры, оставшиеся на крыше, пропали, потому что сами они уже стояли на крыше-террасе соседнего дома. Тут все было другим – и пол, мощенный квадратной плиткой, и решетка перил, остроконечная, наверное, на тот случай, если пожалуют незваные крылатые гости из космоса. А прямо напротив, на другой стороне улицы, открывалась терраса Селии и ее дочерей, уставленная десятками цветочных горшков. Зеленые деревянные жалюзи, маленький кипарис, родившийся в бывшем винном бочонке: сама Селия из лейки поливала тюльпаны и с изумлением глядела на неожиданно возникших перед ней верхолазов.
– Не пугайтесь, сеньора Селия, я – Андрес, сын сеньоры Паки и брат модистки Роситы. Показываю друзьям крыши.
Женщина кивнула, кто бы они ни были, ее безопасности ничего не угрожало тут, на другой стороне улицы, которая разделяла их, точно прямоугольная пропасть, разверзшаяся у границы рая; внизу – уличный сброд, приземленные существа влачат свои жалкие жизни и понятия не имеют о возвышенных аэронавтах, что обитают наверху. Взору Селии предстали один за другим неотесанный Кинтана в велосипедной форме, две девушки, которые корчились от хохота, мальчуган, развлекавшийся тем, что оттягивал резиновые подтяжки и те щелкали по его худосочному тельцу; Андрес, сын сеньоры Паки, задумчивый молодой человек, с таким носищем и с такими залысинами на волнистой шевелюре; еще какой-то мужчина, по виду иностранец, во всяком случае чужак в их квартале, и, наконец, сеньор Энрике, продавец газет, он-то и успокоил Селию окончательно, когда помахал ей рукой и сказал:
– Я оставил для вас иллюстрированный выпуск «Вангуардии».
– Спасибо, сеньор Энрике.
На всякий случай она перестала поливать цветы и, сделав вид, будто ей что-то понадобилось в комнате, удалилась, чтобы из-за штор потихоньку понаблюдать, как поведут себя люди, которых привел Кинтана.
– На этой крыше – никого. Мы займем ее именем королей Кастилии и Арагона Изабеллы и Фердинанда. Ну, что здесь замечательного, скажи нам, Андрес, великий коннетабль Кастилии?
– Этот подъезд – единственный на всю улицу, где есть привратница. До войны тут жил музыкант, трубач, кроме того, он еще катался на роликах, и с нашей крыши слышно было, как он на них катается.
– А что происходит на той стороне, во внутреннем дворе?
Они сгрудились у перил, выходивших во внутренний двор, и там, на другой стороне двора, увидели мужчину, который склонился над горкой горящих бумажек, ладонями прикрывая маленький костерок. Мужчина был к ним спиной, и, когда обернулся на свист Кинтаны, все увидели бесстрастное, восковое лицо, на котором словно были нарисованы маленькие черные глазки.
– Помощь не нужна?
– Вы из тайной полиции?
– Нет. Мы ваши соседи, идем к площади Падро.
– А я жгу старые фотографии. Моя мать умерла в понедельник.
– Это сын сеньоры Ремей. Она умерла в понедельник, – сообщил Андрес.
– Примите наши искренние соболезнования.
– Благодарю вас. Мама умерла в понедельник, и весь дом забит альбомами с фотографиями. В каждый свой день рождения или на именины она дарила себе альбом для фотографий, покупала его в магазине «Капитолий», а потом заполняла сотнями фотографий. Первая фотография сделана в октябре тысяча девятьсот первого года, а последняя – фотография одного из племянников, который недавно умер от дифтерита. На карточке он снят с пальмовой ветвью, в Пальмовое воскресенье. Но из десяти людей на фотокарточках я узнаю только одного. Альбомы забиты незнакомыми лицами. Я никогда не узнаю, кто они. Я не собираюсь выходить на улицу до тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, когда исполнится двадцать лет с окончания войны. И не смогу узнать, чьи это лица. Некому рассказать мне это. Несколько дней я пытался жить вместе с этими альбомами, но вижу, что не могу.
– Вы сожгли все фотокарточки?
– Оставил только фотографию мамы, где она в костюме Франчески Бертини, и одну свою, детскую. Я сижу на игрушечной тележке, а отец впряжен в эту тележку, и я погоняю его кнутом. Нас фотографировали в парке на Тибидабо в год покушения в Сараеве.
– А как вам удастся не выйти из дому до пятьдесят девятого года?
– Один человек из прачечной на улице Сан-Ласаро должен моему отцу, да покоится он в мире, двадцать тысяч песет и будет отдавать долг мне, по двадцать дуро каждый месяц до тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Одежды мне на это время хватит, потому что отец сшил себе все новое у Веильса-и-Видаля в тысяча девятьсот тридцать пятом году и почти не успел поносить. Дома я всегда хожу в пижаме, зимой в плюшевой, а летом в хлопчатобумажной, а когда в дождливые дни поднимаюсь на террасу, то надеваю клеенчатый плащ от Тобиаса Фабрегата.
– У вас есть в чем-нибудь нужда?
В ответ человек повернулся к ним спиной. Девушки крутили пальцами у виска, словно подвинчивая гайки, а Андрес рассказал, как странно жили эта женщина с сыном, жили взаперти у себя в квартире, выходившей на улицу Сера-Эстреча, и питались одними овощами.
– Вегетарианство иногда бывает на пользу, только от него слабость.
Так заключил дон Энрике, которому больше всего хотелось поскорее перебраться с крыши седьмого дома на крышу пятого, чтобы еще застать там Флореаля Роуру, владельца и сторожа голубятни, в которой он вместе со всеми голубями в назначенный час запирался изнутри и не открывал, кто бы к нему ни стучался.
– Последний раз я видел его в тысяча девятьсот сорок первом году. Из голубятни улетел выводок и хотел сесть на нашу крышу.
– Эта терраса более солнечная, чем на одиннадцатом или на девятом доме.
Так считала Офелия.
– Почему?
– Потому что она выше, на нее не падает тень от соседних домов. И не воняет собачьим дерьмом, как наша. Я не хочу вас обидеть, дон Энрике, мы все знаем, как вы любите животных.
– Неверно. Это животные любят нас. А мы не способны любить никого.
Никто не стал утруждать себя и ломать голову над загадочными словами газетчика, и его собственный сын повел всех дальше, на крышу пятого дома, поскольку Кинтана был занят – нашептывал что-то на ухо Офелии.
– Это он напевает ей песенку из кинокартины.
– «Дым ест глаза».
Сказал Кинтана и дохнул Офелии в глаза, Магда сделала вид, будто у нее кружится голова, чтобы опереться на Андреса, но Юнг протянул ей руку и выдернул ее почти на метр вверх, на крышу пятого дома. Магда первой увидела покатую крышу, спускающуюся к водостокам, потрескавшиеся воронки водосточных труб, а в самом конце ската – двухслойную голубятню: низ из кирпича, а верх – из разнокалиберных серых дощечек, за которыми голуби обманчиво выглядели застывшими каменными птицами. Под навесом, широко расставив ноги, сжимая в руках винтовку, стоял точно зверь-обитатель крыш, каким он, собственно, и был, – Флореаль Роура, в соломенной шляпе, нависавшей над темным дубленым лицом и низко заросшим лбом, усы и борода его были сальными и сизыми от никотина:
– Не двигаться! Вы арестованы!
– Это мы, Флореаль. Я – Энрике, газетчик.
– Какого черта вы тут забыли? Ключи от дома потеряли?
– Ребята хотели доказать, что по крышам можно добраться до площади Падро.
– До нее рукой подать. Я иногда дохожу до нее, посмотреть, как Мальвалока описывает круги над фонтаном, где стояла статуя святой Эулалии, которую красные свалили.
– И теперь ее поставят на место.
– И Мальвалока запутается, она привыкла: покружит, покружит и сядет на пустой пьедестал. Будто нарочно для нее подставка. Сидит, наверное, и чувствует себя королевой площади Падро. Прощенья прошу за винтовку. Она пластмассовая, стреляет только пинг-понговыми шариками. Беда, да и только, все хотят украсть голубей и съесть. Я слышу, как по ночам кричат: Флореаль! Я сготовлю паэлью из твоих голубей! Флореаль! Вокруг одни дикари! Война все поганит, а пуще всего – человеческие чувства. До войны у людей чувства лучше были. Теперь их у людей и вовсе не осталось – ни хороших, ни плохих. Нету – и точка. Такие дела.
Послышалось козье блеянье.
– Не похоже на голубей, – заметил Кинтана.
– А это не голуби. Это коза. Я держу тут козу Хоакина, молочника с улицы Сера, он уехал жить в Монкада-и-Рейшак. Пока он подыскивает себе дом побольше, чтобы держать коз и коров, я пасу эту, она у него одна осталась. Арагонская коза. Он привез ее на поезде, в деревянном чемодане, когда она была еще маленькой, тоскует, бедняга. Не знаю, заберет он ее или нет. Сдается, жена молочника и невестка эту козу терпеть не могут. У меня тут и другие животные есть. Певица из первого дома привела мне свою собачонку, чтобы я вывел ей блох и расчесал шерсть как следует. Мать у нее старенькая, к тому же аллергией мучается.