Евангелие Михаила Булгакова - Александр Мирер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он безвластен на земле — так же, как и Бог, которому он поклоняется [84]. Недаром, видимо, Пилат замечает: «Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем… это не поможет» (с. 448). И этими словами жестокого провидца завязывается узел — завязывается и стягивает воедино бессилие Иешуа и безвластие Пилата.
Да, игемон провидит, что Бог тут бессилен и судьба — его, игемона, судьба — решена. Шаг за шагом мистическое провидение опускается на Пилата. Вначале он понимает, что арестант — не просто «великий врач». «О да, ты не похож на слабоумного, — тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой» (с. 443). Это пока логическое умозаключение; трасцендентный оттенок ему придает лишь улыбка. Чуть дальше Пилат вздрагивает, говоря о волоске жизни, которой он может перерезать, — это и мистика, достаточно явственная, и, возможно, первая догадка о ловушке, устроенной храмом. Настоящее пророческое чувствование посещает игемона после появления рокового пергамента, причем не предчувствие ужасной судьбы Иешуа — ее-то он знает, — а своей судьбы в потустороннем мире: «…О каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску» (с. 446). Здесь еще звучит вопрос «с кем?», еще не упущено время повернуть судьбу, может быть? Но тот же вопрос повторяется и в следующем провидении, при разговоре с Каифой: «Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке» (с. 452).
Эго — трусость. Пилат боится осудить себя, боится собственной совести. И свой страх и гнев он переносит на Каифу — забыв даже о себе, пророчествует судьбу Ершалаима и народа Иудеи. Черные пророчества игемона об Ершалаиме мы еще будем анализировать, в иной несколько связи. Эгоцентризм присущ всем его провидениям — особенно ночному, посетившему его во сне, после того, как прокуратор несколько часов не сводил глаз с «оголенной луны».
30. Лунный сон
В библейской традиции пророком считается человек, устами которого Бог изъявляет свою волю. Божество общается с избранным либо прямой речью, звучащей, например, из огненного столба; либо через посланца-ангела; либо является пророку в сонном видении. Не следует путать пророков с теми библейскими персонажами, которые видели сны-предсказания, но сами их истолковывать не могли, как, например, фараон в истории об Иосифе Прекрасном. Пророк — не пассивный передатчик слов божества, а мудрый толкователь. Более всего в Библии содержится пророчеств, предсказывающих будущее. Поэтому в обиходе слово «пророк» и употребляется как «предсказатель будущего». Еще одна подробность: прорицания, приписываемые библейским пророкам, почти всегда ретроспективны, так как соответствующие книги были написаны после предсказанных якобы событий.
В лунном сне игемона есть все атрибуты пророческого видения. Первый: «И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне» (с. 735).
Я начал цитировать сцену с последних ее фраз, ибо только из них вытекает, что рядом с Пилатом шел не просто «философ-бродяга», а Бог. Свидетельством тому пророческие ощущения Пилата. Он видит Бога, понимает его речения, принимает их целиком: «Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, — просил во сне Пилат». Само речение дается несколько раньше, в периоде, который уже цитировался: «Мы теперь всегда будем вместе… Помянут меня — сейчас же помянут и тебя!» Это типичное ретроспективное предсказание восходит не к Евангелию, а к богослужебной литературе, к важнейшей христианской молитве «Символ веры», в которой судья действительно поминается следом за подсудимым: «Распятого же за ны при Понтийстем Пилате».
Зафиксируем второй результат: в рассказе новозаветный Бог подменен богочеловеком, олицетворяющим идею добра (см. гл. 28).
Сцена лунного сна — теологический ключ к новелле. В ней сходятся все линии булгаковской фантасмогории: Бог-сын обнаруживается через пророка-язычника; земная ипостась Бога дается через повторную ссылку на Талмуд — «Меня, — подкидыша, сына неизвестных родителей…»; двойственно-противоречивое место Пилата в предании раскрывается соответственно через две отсылки — к «Верую» и к поэме «Пилат». Все это буквально спрессовано, вбито в один короткий период, в какие-то пятьдесят слов. Прозрачный и легкий булгаковский стиль даже сдвинулся под грузом информации к стилю газетного сообщения.
Итак, Иешуа Га-Ноцри, подобно Иисусу из Назарета, не только человек, но и Бог. Но странный это человек — и странное божество! Бессильное во всех земных делах, и «сейчас», и «потом»… Его главнейшее предсказание об устройстве мира не сбывается — ибо, как знает каждый читатель, человечество до сей поры не видит «чистой реки воды жизни» (с. 744). Иешуа не в силах спасти свое земное «я», хотя — в отличие от Иисуса — не желает смерти и пытается избежать ее. Положение этого полубожества на земле — подчиненное, зависимое во всех смыслах, в чем мы убедились при разборе первых двух глав новеллы. Но из лунного сна явствует, что власть Иешуа, его право на суд начинается за гранью смерти, в потустороннем мире.
И земной судья, жестокий прокуратор, покорно признает его право. В своем лунном сне, как бы в кусочке потустороннего мира, он плачет и смеется, заручившись кивком властителя той жизни, потустороннего судьи.
Это — очень важная, хотя и малозаметная деталь. Разделено не право на власть вообще, а право на суд, то есть отправление власти по некоему признанному закону. Иешуа отправляет горний закон, Пилат — земной. И, признавая горнюю власть Иешуа, игемон не поступается своими земными прерогативами. «Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились друг с другом…» (с. 734). «Ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые…» (с. 735). (Спор идет в том же сне, занимающем по тексту всего одну страницу, 43 строки!) Игемон спорит с небесным Богом, не принимая суждений потустороннего владыки в земных делах. Игемон стоит на своем: «Оно никогда не настанет!» И читатель знает, что земные суждения игемона верны — нелепо считать всех людей добрыми. Земные прогнозы игемона сбываются — Бог не помогает Иешуа спастись, царство истины не наступает вот уже 2000 лет, легионы империи разбили лагерь на месте Храма, и еврейскому народу нет покоя до сей поры.
Впрочем, в одной точке оба героя сходятся: «…Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок!» (с. 735). Кто произносит последнюю фразу — игемон? Мастер? Не знаю, и не важно это, ибо она резюмирует сквозную тему всего романа. Эти слова можно считать прямым обращением Булгакова к читателю, единственным в новелле.
К великому сожалению, здесь невозможно уделить должное внимание центральной теме «Мастера и Маргариты»: власть — страх — донос. Она разлита по всему роману. Можно лишь сказать, что в ключевой сцене лунного сна подводится итог и этой теме. Игемон принимает суждение Иешуа о трусости потому, что ему — военному и храброму физически человеку — собственный страх постыден и унизителен. Далее, как мы видели, он отказывается и от жестокости, генетически связанной со страхом. Это понятно и психологически более чем достоверно, но это — его личный итог. А в контексте лунного сна, где действуют уже не личности, а этические абстракции — судья земной и судья небесный, — трусость понимается как общественное явление. Она заставила игемона стать судьей неправедным, нарушить закон, именем которого он судил, и в конечном счете подорвать основы общества, вручившего ему судейский меч.
Трусость — страшный порок, поскольку она делает невозможным отправление закона и тем разрушает общественное здание.
31. Четвертое прочтение
Рассказывают, что в еврейских религиозных школах когда-то превыше всего ценилось знание Талмуда «на иглу». Учитель прокалывал иглой букву текста, а ученик должен был сказать, какие буквы пронизаны на следующих страницах.
Букву за буквой мы прокалывали портрет Иешуа, и под ним, на портрете игемона, оказывались те же буквы, начертанные навыворот. Доброта обернулась жестокостью, земля — небесами, альтруизм — эгоизмом и отвага — трусостью.
В литературе известны сотни двойных портретов, тем более — позитивно-негативных. Противопоставление зла добру, совести — бесстыдству и т. д. — древнейшая функция литературы. Противопоставление героев служит эффективнейшим и безотказным ремесленным приемом, создающим конфликт, этот катализатор читательского интереса. И следом за риторическими вопросами появляется проблема, действительно нуждающаяся в разрешении: зачем такой сильный художник, как Булгаков, двинулся по пути, проторенному десятками Отелло и сотнями Яго? Иными словами, воспользовался ли он ремесленным приемом либо сознательно или спонтанно стремился выразить некоторую концепцию? Мысль о концепции возникает вот почему: негатив действительно повторяет позитивный портрет с невероятной точностью. Сходство обеспечивается этически нейтральными качествами: оба героя одиноки, чрезвычайно умны, не вполне здоровы душевно, тверды в убеждениях и оба — владычные судьи. Эти качества создают совпадающие контуры портретов. Но внутри негативного контура все белые пятна аккуратнейше заменены черными. Столь полной этической противоположности европейская литература, пожалуй, и не знает. Например, Отелло и Яго — оба солдаты и оба — убийцы Дездемоны. А Иешуа противопоставлен игемону и по жизни, и по кодексу морали.