Легионы святого Адофониса - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зашагали как будто вслепую к недостроенной церкви, принакрыли тенью животворителя святительских житий, недобрый свет в их глазах заставил его стушеваться над горшками с краской. Позднее они не скрывали, что и как говорили, особенно Петкан. По три раза на день повторял он, что было да как было, да еще себе самому рассказывал то же самое, когда не находилось слушателей. По правде говоря, за своего сына Парамона он вовсе не беспокоился, надеялся, тот сам вылезет из Рахилиных чар и со сверстниками поладит. Просто словно бы на амвон попал – вещал и вещал.
Если б не зловещие предчувствия, временами накатывающие на человека, все это можно было бы почесть деревенской блажью: виноград собрали, а пока доходит вино, каждый волен передохнуть и подкрепить себя шуткой. Меня тоже затягивала эта игра, потому что…
…Исайло вдруг перестал походить на Адофониса, может, он никогда и не был тем, кем я его посчитал. Глядел на пришедших с небывалой тоской, слушал: «Она, мой любезный, не жена тебе. Пригляделся я к ней, вижу – ищет мужа и будет его искать, перессорит нам весь молодняк».
От глухой тишины, от решительных лиц мужиков разум его воспалился, он побледнел, словно покрылся известью. С клекотом отступил к своим библейским мученикам. Хоть предчувствие обещало ему зло, не сразу смог их понять. «Почему, почему, почему?» – «Потому что она станет женой нового надстарейшины». – «Но почему, с какой стати?»– Он и вправду, видать, не понимал их, надеясь на милость, отступал дрожащий. Охваченный страхом, заходился мукой. А сердца пришельцев покрылись корой суровости. «Рахила не жена тебе», – задышали жарко. В решимости оженить надстарейшину и тем избавить молодежь от ссор обретали согласие. Словно бы вырастали – святилище без крыши стало тесным, вот-вот треснет от их усердия. Пораженный в сердце, побелевший, затем зеленый, Исайло корчился, умоляюще тянул к ним руки, перепачканные краской. Богдан с Петканом казались ему Голиафовой ступней, явившейся из черной адовой бездны, чтоб безмилостно раздавить его, как червя. «Рахила, любезный мой, теперь божия и наша и потому принадлежать должна преподобному отцу Благуну». «Но я тоже ваш. – Он силился говорить, умилостивить их. – Я рожден в Кукулине, и матерью моей была Кристина, дочь Кристины Благуновой». «Не придумывай, – возражали они с угрозой. – Нам обманщики не по нраву».
В этой затее, в глубинах ее, мутным осадком залегло византийское вероломство, от которого славянин, и не только он, терял жизнь или имя, а зависимость от вероломства порождала жестокость. Венера обреталась не столь высоко, чтоб не плести коварных петель и венков дурманных для людей, ползающих под ее небесами и медленно погружающихся в трясину порока и поругания.
В отчаянии небывалом, от которого на меня накатила тревога, жуть, пробирающая до костей и крови, Исайло сунул руки в горшки с красками. Одна ладонь его стала кровавой, другая черной. Унял дрожь. «Этот пурпур – кровь моя, моя честь», – и коснулся одной стороны лица. Глядели, не понимая его, их сознание привыкло перекраивать мир по своей мере и своему закону. Мыслители с мутным разумом не вызывали у них восхищения. После нового прикосновения другая половина Исайлова лица стала черной. «А это станет моим поруганием, моей гибелью». Прыжком наскочил на них и, располовинивши их, вылетел из церкви и мира святителей, покуда не потребовали Богдан с Петканом привести Рахилу в подвенечном наряде.
Тоска. В крысе бунтовался человек, или в человеке оживала крыса для защиты рода своего и племени, внешнее обличье не имело значения, имя тоже, Адофонис или Исайло, не плоть, не душа – кипела кровь, того гляди вырвется из ноздрей и ушей, ударит густыми потоками, заливая и круша все на своем пути. Когда схлынет, ночи и дни сделаются кровавыми с кровавыми звездами и солнцами.
Я следил из крепости. Исайло шел покачиваясь, как бы уплывал, уносимый волнами невидимой муки и горечи. Продирался сквозь теплоту предвечерья, солнечные лучи с запада освещали небо – без птичьих стай и утешительных знаков. Исайло сдерживал крик или умягчал язык в горячей челюсти, вознамерившись поведать такое, от чего у псов дыбом поднимается шерсть. Его пурпурно-черное лицо испаряло серу, от запаха ее угорело падали мотыльки. Перескакивая через заросли иван-цвета и одуванчиков, всхлипывая горлом и кровью, Исайло скорбящий, а может, Адофонис, великий крысиный вождь, добрался, задыхаясь, до обиталища надстарейшины. Но лучше бы он пожаловался первому встречному камню.
Позднее, в миг прояснения разума, Благун обо всем рассказал Богдану, а тот передал дружку своему Петкану. Исайло вроде бы исповедался: «Я сын Кристины и внук Кристины, рожденный тобой и Несторией, Рахиле довожусь отцом. Я твой правнук, преподобный дедушка, и Рахила от твоей лозы, а как минуло ей девять лет, потеряла разум от насилия, учиненного над ней городскими негодяями. Постник, неужто ты возьмешь в жены свою кровь?» На горе, за селянками, что спускались с охапками сушняка, последняя солнечная румяность запуталась в рогах одинокого оленя, напрасным рыком призывавшего самку. От надстарейшины тоже пошел серный дух, весь он точно затлелся серой – кожа его синевато поблескивала. Старик дымился и не спешил поверить, ждал, когда в нем созреет мысль об убийстве, он воистину мог бы убить, мог крикнуть, что Богород (Тимофеев прадед) не был его сыном, так почему б и Кристине не быть боярского семени? «Та, что доводится тебе дочерью, не моего семени, – вздымал он для проклятия руку. – Несторию я и вправду взял под венец тяжелую за несколько сребреников, ради коих и Иуда без соблазнения предал учителя своего Иисуса Назарянина».
Все превращалось в запутанный узел липучих нитей, каждый каждому приходился сродником и никто никому никем: Карп Любанский оставил в селе жену, меньшую сестру Петкана, тот в свою очередь доводился кумом мужу Богдановой тетки и дядей девице, на какой хотели оженить бледного Русияна, внука Кузманова или Дамянова отчима, а тетка одного из них была матерью Велики, тайной любови следопыта Богдана, и свояченицей кузнеца Бояна Крамолы, он же приходился родней многим в Кукулине – отросток разветвленного рода покойного Серафима и еще кого-то. Пока Благун поднимался с теплых кож, дабы стряхнуть душевную кутерьму, бабы с охапками сушняка принялись вопить – за чернолесьем в горах они заметили крыс. Олень сгинул, может, он кричал от боли, а не призывал самку.
Услышанное, разумеется добавив кое-что и от себя, Петкан доверил неразлучным Кузману с Дамяном: Тимофей, оказывается, отросток ствола Богородова, а Кристина, сестра того самого Богорода, приходилась Исайле бабкой и, стало быть, прабабкой Рахиле. Ежели прикидывать осторожно, Тимофей с Рахилой получаются одной крови, и не важно тут, были ли покойные Богород с Кристиной Благунова семени. «Послушайте, что я скажу, – разливался Петкан перед свояками, жнецом Кузманом да горшечником Дамяном, близнецами без общей крови. – Коли мой зять Любанский Карп не станет ему поперек дороги, а он на такое способен, Богдан преподобному отцу нашему старейшине приведет Рахилу да приследит, чтоб ротозеи вроде вас не подглядывали в горницу, готовую для брачного таинства». «Ты ведь сам, Петкан, говорил вчерась, что у дряхлых петухов нету силы», – упирались они. Он на них, побледневших, поглядывал свысока: «Не все же петухи прозываются Висимудой. Попомните, Благун окажет себя мужчиной».
Павле Сопка, тот самый, что таскал на спине крест, приковылял откуда-то босой, в истлевшей рубахе. Водянистые глаза затянуты кровавыми жилками, мухи липнут к лицу. Не один год прошел, как не дали ему в жены Велику. В отчаянии он сбежал из дому и с тех пор в Кукулине появляется временами, никому не угрожая и не мстя. Остановился, вглядывается в Рахилу, по ту сторону Давидицы. «Велика, – шепчет. – Ты придешь ко мне на поклон, но я уже вознесусь на Голгофу и тебя прокляну с презрением».
На поваленном стволе посиживают Илларион с Мироном. У обоих бороды и волосы тяжелее костей. Первый локтем подталкивает однолетка. «Не сынок ли это твой Павле, Мирон?» «Он самый, – вздыхает другой. – Но я его перестал жалеть. С тех пор как успокоился премудрый Серафим, вестник милосердия божьего, я совсем остарел. Может, Павле мне теперь заделался внуком. А вправду, Илларион, стану ли я великомучеником в царстве мучеников, где за трапезой восседает на почетном месте Серафим, благословляя новых старейшин нашего Кукулина?» ''И впрямь остарел ты, – соглашается Илларион. – Уж и не знаю, дотянешь ли до свадеб, свата Гргурова да моей».
Между ложной славой и заблуждением тянется шаткий мост, по нему снуют зыблющиеся тени. Когда сознанию удается побороть обманы, находится сознание иное, готовое их принять. В ночь Исайлова плача я увидел во сне себя молодого. Я плыл на пентеконтере [40], прославляя Венерин свет, далеко отсюда, я бывал там когда-то, в водах Керакосора [41], плыл на веслах в сотню рук, ибо я был раздроблен на пятьдесят гребцов, и каждому было по три года, и у каждого мой теперешний лик. Вдруг пентеконтера превратилась в огромную крысу, наполовину пурпурную, наполовину под черными волосами, и я проснулся с огнем в желудке, со страхом утробным за завтрашний день Кукулина, моря пыльного с человекоподобными пеламидами и моллюсками, неизбывной боли моей мающейся души.