Убежать от себя - Анатолий Голубев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По сути, мы так мало отличаемся друг от друга своим положением. И шрамы те же… И чувство временности– то же… Всякий разговор, что придется рано или поздно расставаться с хоккеем, подстегивал и его и меня… Многие парни, выходившие на лед с клюшками, слишком хорошо усвоили, что не хоккеем кончается мир, а Борин и я отдавались ему всегда целиком.
Я старался и себя, тренера, держать в постоянной узде повышенных нагрузок, как держал игроков. Думая о далеком будущем, старался всегда именно в этот год, в этот сезон выполнить максимально лучше свою работу. А следующим сезоном сделать еще хоть полшага вперед. Знаю, это кабально, но полная самоотдача заставляет все время быть в боевом настроении духа. Я не боюсь опасностей – боюсь не выиграть! Схожу с ума, когда мы не выигрываем… Грех жаловаться – мне везло: я так долго работал с командой, в которой много классных игроков. А это не просто – работать с асами. Почти вся сборная – мой клуб. И потому столькими нервами платишь каждый год… И за себя, и за клуб, и за сборную! Но эта тревога придает мне рабочей злости. Многие призывали меня, а уж Галина едва ли не каждый день, чтобы жил спокойнее. Но я не мог… Не мог, даже если чувствовал, что был не прав. Наверно, я успокоюсь лишь с наступлением дня, который гарантирует мне очередную победу.
Никто, никто не знает, что чувствовал я каждый раз, когда мы уходили побежденными. Казалось, что все зрители на стадионе в черном – в черных костюмах, в черных пальто, в черных ботинках и мехах, словно на похоронах… Считал, что, проиграв, мы совершили преступление. И убеждал в этом своих парней, воспитывая физическую неприязнь к поражению. И потому терзал игроков постоянной тяжелой работой. Любил тех, которые рвались играть без замен, от сирены до сирены…
Чтобы показать настоящую игру, надо иметь двадцать два таких парня и выпускать на лед только самых лучших из них. Наверно, я был единственным в стране тренером, который считал, что можно выигрывать чемпионат страны каждый год. И почти добился этого. Я считал, что и каждый чемпионат мира надо выигрывать, наплевав на закон преферанса: не выигрывай каждый раз – потеряешь партнеров!
За удачливость мне многое прощали. Нельзя же осуждать человека, который так болеет за свое дело! Но я слишком хорошо знал, что у тренера нет иного выхода: он будет работать на своем месте, пока побеждает… Я слишком абсолютизировал эту истину… Я убежден в победе и потому уйду с чистой совестью. Если сборная проиграет – не моя вина в том. Я чист перед собой и перед людьми».
Странно, кажется, эти рассуждения должны были внести еще большее смятение в душу Рябова, но они успокоили. Он всегда стремился находить успокоение в постижении действительных причин тревоги.
Рябов взял ручку и принялся писать. Слова ложились плотно друг к другу, именно те слова, которые он хотел. Бесстрастные, выверенные железной, логикой, без аффектации, они вбивались в бумагу, как гвозди, скреплявшие его убежденность прочно и надолго.
Рябов не помнил, сколько прошло времени – пять минут, полчаса, час. Жена, как обычно, не входила, когда он закрывался работать. А он не чувствовал времени. Что прошло его немало, понял лишь, когда поставил свой лихой росчерк после строки, несколько отступавшей от текста: «Прошу в связи с изложенным выше освободить меня от обязанностей старшего тренера сборной команды СССР по хоккею».
Слюнявя палец, он, словно торгаш на рынке, считающий денежные купюры, пересчитал исписанные листы. Получилось восемь убористых страниц.
«Многовато для заявления… Так ведь оно и необычное! Кто знает, может быть, последнее…»
20
Между этими двумя раздевалками лежали сотни километров и государственные границы, а были комнаты ужасно схожи. И своими размерами, и своей окраской. Наверно, голубизна стен придавала им сходство.
Пока сборная готовилась к утренней тренировке, Рябов, уже одетый и на коньках, прислушиваясь к бойкому говору репортеров за дверью – их пришло на тренировку около сотни, – осматривал раздевалку.
Просторная комната с невероятно высоким потолком и стенами, выкрашенными в нежный, или, как говорят художники, французский, голубой цвет. Скамейки же вдоль стен полыхали кроваво-красной эмалью. Рябов обратил внимание, что, несмотря на внушительные размеры помещения, нет нужды кричать, чтобы слова твои услышали измотанные игрой парни. Как и в их клубной раздевалке, когда закрыта дверь, голос его слышен в самом отдаленном углу.
«А все-таки я кричал. И не раз. Когда команда проигрывала или вот-вот готова была отдать игру, я запирал дверь и кричал. Кричал так, что покачивалась Останкинская башня, с проигрывателей в квартирах летели пластинки, а суда в Южном порту теряли курс…
И голубые стены не помогали. Хотя сам просил когда-то покрасить их именно таким успокаивающим нервы цветом, гасящим страсти, разбушевавшиеся на льду. Пусть они» себе там и бушуют, а в раздевалке нечего махать кулаками… А в общем-то, раздевалка удобная и без излишеств…»
Рябов осмотрел комнату внимательно. С вещами, сваленными на пол, и копошившимися людьми она выглядела обжитой, совсем не такой холодной, как утром, когда он вошел в нее первым. Первым… Первая тренировка… Завтра первый матч… Приятное слово! Как хотелось бы и после финального матча сказать о себе «первые».
Парни сидели на опоясывающей стены скамье. Над головами шли длинные полки с ящиками и под полками крючки для одежды. Обувь убиралась в узкие ящики под ногами.
Многие уже были почти одетыми: в рейтузах и трусах– красных с белыми полосами. Только белые исподние рубахи еще не скрылись под майками с гербами, номерами и фамилиями, написанными латинскими буквами, – одна из привилегий сборников. Майки, сложенные стопками, лежали перед каждым. Ребята ворчали: почему вдруг решили провести тренировку в полной форме, а не как обычно – в тренировочной? Но они еще не знали того, что знал он. Пресс-центр вчера попросил у руководства советской сборной разрешение присутствовать на тренировке аккредитованным журналистам. Не очень обычная просьба. Но, по словам шефа пресс-центра, желающих слишком много, чтобы можно было решить этот вопрос в индивидуальном порядке.
Рябов не ожидал такого повышенного интереса. И сначала решил отказать, сославшись на довод, что тренировка – это внутреннее дело команды. Будет матч – пусть и смотрят.
«Желающим купить булку совсем не обязательно видеть, как замешивают тесто», – сказал он австрийцу, руководившему пресс-центром и довольно сносно говорившему по-английски. Он сказал ему по-русски через переводчика. Ибо в правилах своих числил одним из непреложных законов – на официальных чемпионатах любительство во всем, кроме спорта, недопустимо. Однажды, понадеявшись на свое знание английского, он чуть не угробил игру. И к тому же, раз в штате делегации есть переводчик, надо же ему что-то делать!
Поразмыслив над просьбой журналистов, Рябов вдруг резко переменил к ней свое отношение.
«Почему бы не устроить им спектакль? К тому же, наверно, это станет и для ребят хорошей разрядкой. Всеобщее внимание льстит, укрепляет веру в свои силы, в свою значимость. Когда начнутся ответственные игры, ребятам будет не до журналистов, а сейчас можно и покуражиться».
– Хорошо! – сказал Рябов.– Я всегда уважал прессу, сам пишу и потому хочу помочь ей в работе. Мы не скрываем, что приехали сюда показать чемпионский хоккей. Пусть увидят и чемпионскую тренировку.
Все это Рябов вспомнил сейчас, стоя за спиной своих помощников, которые перебрасывались шутками с игроками, заканчивавшими переодеваться. Рябов кинул взгляд в большое зеркало у входа. Увиденное не очень его обрадовало. Но он уже привык к этой картине… «Большой живот на коньках!» Вот что он сказал бы о себе еще два десятка лет назад. И обязательно устыдился. А сейчас, кроме иронической усмешки, это выражение не вызвало у него ничего.
Он осмотрел свой наряд, продуманный до мелочей: и старый свитер домашней вязки с крупным русским орнаментом, и шапочку, подобно клоунской, вскинувшей вверх острый шпиль с помпоном… И только рейтузы – форменные, от сборной, – делали его причастным к тому, что происходило в этой комнате, и к тому, что сейчас будет происходить на льду. А так, не зная, подумаешь, что старый чиновник на пенсии решил вспомнить молодость и покрутиться на катке Центрального парка культуры и отдыха.
Настроение у Рябова тем не менее было отличным. Он уже предвкушал будущее действо, как актер, уверенный в себе, отлично знающий, что может повести за собой публику. Он не думал, как пойдет тренировка. Знал главное – надо показать миру, что мы стоим. Остальное дело импровизации. И это творческое волнение возбуждало его еще больше, заставляло ум работать по-особому бурно. В такие минуты и рождал он свои афоризмы, кочевавшие из клуба в клуб, а зачастую вырывавшиеся и за пределы хоккейного мира. Именно в такую минуту он, как-то увлеченно убеждая ребят заниматься на досуге танцами как одной из форм общефизических нагрузок, выразился: «Танцы – это поэзия ног».