Классическая русская литература в свете Христовой правды - Вера Еремина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или на торжественном дворцовом выходе Николай I, который никогда не опаздывал, пришел первым одновременно с Анной Федоровной. Вся его свита опоздала. Николай посмотрел на нее и сказал: «Видимо, мы с вами, сударыня, единственные аккуратные люди в этом дворце».
Или однажды проявил к ней отеческую заботу: «Что-то у вас болезненный вид». Она без всякого жеманства ему отвечала: «Ваше Величество, спина болит». «И у меня, бывает, спина болит. Я лед прикладываю к позвоночнику. Попробуйте и вы».
Сочетание искренности, простоты, грации, ума и такта было свойственно Анне Федоровне всегда. Но, несмотря на исключительное положение при дворе, никому не достижимое, ее это тяготило и именно потому, что мучает несоответствие принятых форм придворных отношений с общением во Христе. Поэтому она пишет о своих отношениях к Марии Александровне — императрице, которую она очень любила, — что половину времени ты выслушиваешь задушевные признания, и другую половину времени носишь плед и складной стул. То есть у нее было развито чувство собственного достоинства. Хотя она, как никто другой, умела пользоваться дворцовым этикетом как ножницами, не обрезаясь о них. Например, будучи воспитательницей Марии Александровны, Анна Федоровна могла сидеть в присутствии царствующих особ. Ей пытается сделать замечание обер-гофмейстерина. «Видимо, придворной грамоте приходится учить и своих тоже. Это бонна стоит, а гувернантке полагается сидеть».
К сожалению, на ее безоблачном придворном небосклоне одна существенная тучка: во время дивеевской смуты именно Анна Федоровна была покровительницей при дворе Толстошеева. К сожалению, она не знала такого правила, что нельзя полагаться на себя, а надо всегда в молитве испрашивать у Господа указаний.
Когда появился Иван Сергеевич Аксаков и дождался «наболевшего часа», он ей заметил, что «эта атмосфера двора тяготит и мучает Вас самих, она сковывает Ваши силы. Вы сделали здесь, что могли. Не стоит дальше иссушивать в этих церемониях свою жизнь».
Венчаются они 12 января ст. ст. 1886 года.
Тютчев пишет о свадьбе дочери так: «…Сегодня утром в 9 часов я отправился к Сушковым, где нашел всех уже на ногах и во всеоружии. Анна только что закончила свой туалет и в волосах у нее уже была веточка флердоранжа, столь медлившего распуститься. Еще раз мне пришлось, как и всем отцам в подобных обстоятельствах в прошедшем, настоящем и будущем, держать в руках образ, стараясь с убежденностью исполнить свою роль. Затем я проводил Анну к моей бедной старой матери, которая удивила и тронула меня остатком жизненной силы, проявившейся в ней в ту минуту, когда она благословляла ее своим знаменитым образом Казанской Божией Матери. Это была одна из последних вспышек лампады, которая вскоре угаснет. Затем мы отправились в церковь: Анна в одной карете с моей сестрой, я в другой следовал на ними, а остальные за нами, как полагается. Обедня началась тотчас по нашем приезде[34]. В очень хорошенькой домовой церкви было не более двадцати человек. Было просто, прилично, сосредоточенно. Когда возложили венцы на головы брачующихся, милейший Аксаков в своем огромном венце, надвинутом прямо на голову (так полагается! — В.М.Е.) смутно напомнил мне раскрашенные деревянные фигуры, изображающие императора Карла Великого. Он произнес установленные обрядом слова с большой убежденностью. И я полагаю, или, вернее, уверен, что беспокойный дух Анны найдет, наконец, свою тихую пристань.
По окончании церемонии, после того, как истек перекрестный огонь поздравлений, все отправились к Аксаковым. Я в карете Антуанетты[35] и по дороге мы не преминули обменяться меланхолическими думами о бедной Дарье[36]. Обильный и совершенно несвоевременный завтрак ожидал нас в семье Аксаковых, славных и добрейших людей, у которых, благодаря их литературной известности, все чувствуют себя как в своей семье. Это я и сказал старушке[37], напомнив ей о ее покойном муже, которого очень недоставало на этом торжестве. Затем я попросил позволения уклониться от завтрака. Иван[38], только что вернувшийся, уверяет меня, что он с избытком заменил меня на этом завтраке. Начинает смеркаться… Я ощущаю те же сумерки во всем моем существе, и все впечатления извне доходят до меня как звуки удаляющейся музыки. Хорошо или плохо, но я чувствую, что достаточно пожил. Равно как чувствую, что в минуту моего ухода ты будешь единственной живой реальностью, с которой мне придется распроститься».
Я привела это письмо еще и как образец эпистолярного творчества Тютчева. Он владел им в совершенстве. Но на что обратил внимание В.В. Розанов: какая страшная судьба писательская, всегда напоказ, на витрине. Вот у тебя текут слезы, но каким-то безошибочным чувством ты знаешь, что они льются музыкально, «хоть записывай», и ты уже отрешаешься от непосредственного переживания и начинаешь уже записывать. То есть, никогда не остаешься ни с самим собой, ни с Богом, а все норовишь остаться с читателем. Это судьба преследовала и Тютчева. И это, между прочим, одна из причин его снисхождения к себе: он внутренне перед своим читателем: это его зеркало — перед ним он красуется; и только как у человека умного, это все умеряется значительной долей самоиронии.
Мы возвращаемся к тому, с чего и начали. Что Тютчев был гражданином – несомненно. Был ли Тютчев христианином? – Да, был – постольку, насколько в силах был преодолеть господствующий менталитет современного ему дворянского общества – по существу безбожного. Об этом как нельзя лучше свидетельствуют две последних его вещи (а он ведь в конце жизни писал мало): «От жизни той, что бушевала здесь…» (1870 год) и «Все отнял у меня казнящий Бог…» (февраль 1873 г.)
Привожу их целиком:
От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь…
Да два-три дуба выросли на них,
Раскинувшись и широко и смело.
Красуются, шумят,— и нет им дела,
Чей прах, чью память роют корни их.
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Самих себя – лишь грудою природы.
Поочередно всех своих детей (В.М.Е.),
Свершающих свой подвиг беспощадный,
Она равно приветствует своей
Всепоглащающей и миротворной бездной.
Чего больше! Это частью пантеизм, частью – откровенное язычество. Ни Богу-Творцу (раз мы «дети» этой природы), ни Богу-Судии (при «бесполезном» - то нашем подвиге!) здесь, в мыслительной системе Тютчева места нет.
И только одно оставляет некую надежду – это то, что Тютчев (как и Пушкин, как и большинство русских писателей) колебался – и как правило, чувствовал лучше, чем говорил. Поэтому и закончил он (и заканчиваем мы разговор о нем) все-таки «на другой ноте», с другим чувством и вообще совсем в другом духе и тоне:
Все отнял у меня казнящий Бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил Он,
Чтоб я Ему еще молиться мог».
Помниться, архиепископ Иоанн Шаховской очень верно писал, что безбожие начинается с отрицания и отвержения праведного Суда Божия. Наоборот – возвращение к Богу всякого сына блудного начинается с исповедания: «Согрешил на Небо и пред Тобою…» Это-то исповедание мы безусловно можем и должны засвидетельствовать у Ф.И. Тютчева.
В последние месяцы своей жизни он уже не писал и не диктовал стихов, хотя мысль его неутомимо работала; в письмах его этого времени проходит еще одна сквозная тема – извечная его боль, Россия…
Наконец, Господь разрешил его от уз жизни временной 15 июля (ст.ст.) 1873 г. – в годовщину Великой схизмы и в день памяти святого равноапостольного князя Владимира.
Лекция 12.
Тургенев И.С. «Отцы и дети».
Открытие нигилиста в русской жизни (Базаров).
Пророчество Тургенева: конец нигилиста.
Конечно, это явление — «нигилизм» — было и до Тургенева, но Тургеневу принадлежит сам термин «нигилист» или «нигилизм». Этому термину предстоит большое будущее, уж во всяком случае, до революции включительно. Розанов в «Апокалипсисе нашего времени» напишет, что Россия погибает от нигилизма, то есть от неуважения к себе[39].
Термин «нигилист» стал важнейшим инструментом для изучения русского менталитета второй половины XIX‑го — начала XX‑го веков. Этот же термин употребляет протоиерей Георгий Флоровский и его раскрытие нигилизма — это одичание умственной совести (умственной, не сердечной). То есть это — заблуждение ума, когда истина подменяется критерием самости (я так хочу) и пользы.