Йерве из Асседо - Вика Ройтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представляете? Это я не умею выражать свои мысли словами? И это кто меня не научил их выражать? Вы, что ли? А про бессмысленные чувства и мысли – это вообще ни в какие ворота. Мои чувства и мысли – бессмысленны? Зачем ему надо было так меня оскорблять? Чего я ему плохого сделала? Я все его указания исполняю, слушаюсь, как солдат на плацу или как каторжник на галерах, и постоянно пытаюсь загладить свою вину за опоздание.
Я ему сказала, что мои чувства не бессмысленные и чтобы он не смел со мной так разговаривать – хоть он мне и мадрих, он мне все же не папа, и даже на папу я бы обиделась, если бы он такое сморозил.
Так что вы думаете, он разозлился? Да ничего подобного.
Он сначала принялся оправдываться – мол, не хотел задеть мои чувства, – а потом сказал, что я опять все не так поняла и что он не использовал слово “бессмысленное”, а “лишенное смысла”, а это разные вещи.
И что в них разного, я не понимаю?
“Ребенок, слова существуют для того, чтобы придавать смысл чувствам. А это необходимо для того, чтобы быть понятым другими людьми”, – продолжил он учить меня жизни, как будто я вчера родилась.
Так что кроме обиды я вдобавок почувствовала унижение из-за “ребенка”. А это уж точно разные чувства, и смысл у них разный.
Потом он почесал лысый череп и сказал: “Ну вот опять.
Что же нам с тобой делать и как будем избегать недопониманий? Неужели ты не видишь, что я тебе добра желаю?” А я на это сказала, что ничуть не сомневаюсь, что он желает мне добра, потому что ему за это деньги платят и это его профессиональная обязанность – желать нам всем добра, иначе его уволят и он пойдет работать дворником.
Я не знаю, честно говоря, чего это меня так понесло, но он и тут не разозлился. Да что там не разозлился – он обрадовался! Прямо расплылся в улыбке и стал похож на лысую акулу. Он с нескрываемым торжеством заявил, что наконец-то мои чувства приобретают для него какой-то смысл и он понимает, что главная эмоция, которую я сейчас испытываю, – это гнев. И злиться можно, это нормально, это даже хорошо и полезно, и чудесно, и окей, и беседер, и комильфо, и он для того и здесь, чтобы меня выслушать.
Да разве я злобная?! Разве я кому-нибудь хоть когда-нибудь причиняла зло?! Да разве я в своей жизни хоть муху обидела?! И я не сдержалась и в самом деле разревелась, как какая-нибудь белуга, как он хотел с самого начала – довести меня до самых настоящих слез, а не зевотных. И я так ревела, что чуть не задохнулась, и совсем скоро перестала что-либо видеть, тем более что потемнело и закат давно погас.
А он ничего не предпринял: не пытался меня успокоить, не требовал взять себя в руки, не обещал, что все пройдет, что все будет хорошо, что это временный процесс адаптации, абсорбции и интеграции, не говорил, что я сильная, что я совершила подвиг, уехав одна из дома в такую даль, как они обычно говорят в таких случаях; что без родителей жить тяжело, что я ужасно скучаю по дому и по Одессе и он это понимает и все такое, даже платок не предложил (откуда у него платок, у этого мужлана?).
Я собралась встать и уйти и встала, а он меня не остановил. И я сквозь рев ему выдала: “Ты ни фига не понимаешь в детях. Ты не должен был становиться мадрихом. И я надеюсь, что у тебя нет своих детей и никогда не будет! Потому что если бы у тебя были дети, они бы страдали целыми днями и мечтали бы удрать от такого папы, как ты, и хотели бы умереть. Ты ужасный человек, я завтра же позвоню Антону Заславскому и попрошу, чтобы меня перевели в другую Деревню”.
Так знаете, что он сделал? Он сказал нечеловеческим голосом, как будто замогильным и совершенно бесчувственным: “Мне очень жаль, да, но другой Деревни в программе “НОА” не существует. Деревня у нас только одна, вот эта, в Иерусалиме, – и постучал по скамейке. – Все остальное – кибуцы, молодежные поселки, фермы и четыре религиозных школы”. “Да мне плевать на ваши кибуцы!” – вскричала я.
“На данный момент это твой дом, – сказал он. – И мой тоже. Значит, мыс тобой застряли тут, и никуда нам друг от друга не деться. Так что ничего нам не остается делать, кроме как пытаться наладить связь”.
“Я хочу домой! – заорала я. – Я хочу к маме и к папе!” “Пожалуйста, – сказал Тенгиз. – Тебя тут никто силой не держит. Ты и впрямь можешь завтра же позвонить Заславскому, и он отправит тебя домой. Но пока ты здесь, я с тобой”.
Я развернулась и побежала вниз с холма. Тенгиз побежал следом, довольно быстро обогнал и преградил мне путь.
“Ты можешь бежать куда угодно, но это бесполезно. Из Иерусалима тебе больше не убежать. Ты еще этого не знаешь, но я вижу – он уже в тебе. А когда он в тебе, в нем случаются чудеса. – И он ткнул мне пальцем в лоб. – Здесь сложно и одиноко, но я буду с тобой. А однажды ты научишься говорить на языке этого города, ты его услышишь и поймешь, обещаю”.
И в тот же момент, клянусь, вдруг замигали и зажглись фонари по всей Деревне. Мне сделалось так жутко, что я думала, упаду в обморок.
А через секунду меня отпустило, и я успокоилась. Как будто я и не ревела и не бежала никуда минуту назад. От этого внезапного спокойствия мне тоже стало страшно, потому что я вдруг поняла, насколько Тенгиз был прав: у меня там, внутри, действительно кипит котел.
“Вот и хорошо, – сказал Тенгиз. – Вот и славно. Но это единственный раз, и последний. Больше я так не буду, это нехороший способ. Прошу тебя, ребенок, больше никогда не заставляй меня так поступать, или меня уволят. Ответственность говорить лежит на