Михаил Зощенко - Михаил Михайлович Зощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на понимание бычков и тучек, стишки у Ивана Филипповича были весьма плохие. Надо бы хуже, да не бывает. Единственно подкупало в них полное отсутствие всяких рифм.
— С рифмами я стихотворения не пишу, — признавался Иван Филиппович. — Потому с рифмами с этими одна путаница выходит. И пишется меньше. А плата все равно — один черт, что с рифмой, что и без рифмы.
Первое время я честно ходил по редакциям и предлагал стишки, но после и ходить бросил — не брали…
Иван Филиппович приходил ко мне рано утром, садился на кровать и спрашивал:
— Ну как? Не берут?
— Не берут, Иван Филиппович.
— Чего же они говорят? Может, они, как бы сказать, и происхождении моем сомневаются? То пущай не сомневаются — чистый крестьянин. Можете редакторам так и сказать: от сохи, дескать. Потому кругом крестьянин. И дед крестьянин, и отец, и которые прадеды были — все насквозь крестьяне. И женились Овчинниковы завсегда на крестьянках. Ей-богу. Бывало, даже смех вокруг стоит. Да чего вы, — говорят, — Овчинниковы, все на крестьянках женитесь? Женитесь, — говорят, — на других…» — Нету, — говорим. — знаем, что делаем». Ей-богу, уважаемый товарищ. Пущай не сомневаются…
— Да не в том дело, Иван Филиппович. Так не берут. Не созвучно, говорят, эпохе.
— Ну. это уж они тово, — возмущался Иван Филиппович. — Это-то не созвучные стихотворения? Ну, это они объелись… Как это не созвучные, раз я сыздетства природу чувствовал? И тучку понимал, бычка..: За что же, уважаемый товарищ, не берут-то? Пущай скажут. Нельзя же голословно оскорблять личности! Пущай хотя одну штуковину возьмут.
Натиск поэта я стойко выдерживал два месяца.
Два месяца я. нервный и больной человек, отравленный газами в германскую войну, терпел нашествия Ивана Филипповича из уважения к его происхождению. Но через дна месяца я стал сдавать.
И наконец, когда Иван Филиппович принес мне большую поэму или балладу, черт ее разберет, я окончательно сдал.
— Ага, — сказал я, — поэмку принесли?
— Поэмку принес, — добродушно подтвердил Иван Филиппович, — очень сильная поэмка вышла… Два дня писал… Как прорвало. Удержу нет…
— С чего бы это?
— Да уж не знаю, уважаемый товарищ. Творчество нашло. Пишешь и пишешь. Руку будто кто водит за локоть. Вдохновенье…
— Вдохновенье! — сказал я. — Стишки пишешь… Работать нужно, товарищ, вот что! Дать бы тебе камни на солнцепеке колоть, небось бы…
Иван Филиппович оживился и просиял:
— Дайте, — сказал он. — Если есть, дайте. Прошу и умоляю. Потому до крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку найти…
— То есть как? — удивился я. — А поэзия?
— Какая поэзия. — сказал Иван Филиппович тараканьим голосом. — Жрать надо… Поэзия!.. Не только поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что могу пойти… Поэзия…
Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел.
А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций. Стишки он писать бросил.
Нынче, хотя безработицы нету, ходит ко мне бывший делопроизводитель табачной фабрики — поэт от станка. Он откровенно говорит: «Хочу, знаете, к своему скромному канцелярскому заработку немножко подработать на этой самой поэзии».
Пасхальный случай
Вот, братцы мои, и праздник на носу — Пасха православная.
Которые верующие, те, что бараны, потащат свои куличи святить. Пущай тащат! Я не потащу. Будет. Мне, братцы, в прошлую Пасху на кулич ногой наступили.
Главное, что я замешкался и опоздал к началу. Прихожу к церковной ограде, а столы уже заняты. Я прошу православных граждан потесниться, а они не хотят. Ругаются.
— Опоздал, — говорят, — черт такой, так и станови спой кулич на землю. Нечего тут тискаться и пихаться — куличи посроняешь.
Ну, делать нечего, поставил свой кулич на землю. Которые опоздали, все наземь ставили.
И только поставил, звоны и перезвоны начались.
И вижу, сам батя с кисточкой прется.
Макнет кисточку в ведро и брызжет вокруг. Кому в рожу, кому в кулич — не разбирается.
А позади бати отец-дьякон выступает с блюдцем, собирает пожертвования.
— Не скупись. — говорит. — православная публика! Клади монету посередь блюдца.
Проходят они мимо меня, а отец-дьякон зазевался на гное блюдо и — хлоп ножищей в мою тарелку. У меня аж дух захватило.
— Ты что ж, — говорю, — длинногривый, на кулич-то наступаешь?.. В пасхальную ночь…
— Извините, — говорит, — нечаянно.
Я говорю:
— Мне с твоего извинения не шубу шить. Пущай мне теперь полную стоимость заплатят. Клади, — говорю, — отец-дьякон, деньги на кон!
Прервали шествие. Батя с кисточкой заявился.
— Это, — говорит, — кому тут на кулич наступили?
— Мне, — говорю, — наступили. Дьякон, — говорю, — сукин кот, наступил..
Батя говорит:
— Я, — говорит, — сейчас кулич этой кисточкой покроплю. Можно будет его кушать. Все-таки духовная особа наступила…
— Нету, — говорю, — батя. Хотя все ведерко на его выливай, не согласен. Прошу деньги обратно.
Ну, пря поднялась. Кто за меня, кто против меня. Звонарь Вавилыч с колокольни высовывается, спрашиваете.
— Звонить, что ли, или пока перестать?
Я говорю:
— Обожди, Вавилыч, звонить. А то под звон они меня тут совсем объегорят.
А поп ходит вокруг меня, что больной, и руками разводит.
А дьякон, длинногривый дьявол, прислонился к забору и щепочкой мой кулич с сапога счищает.
После выдают мне небольшую сумму с блюда и просят уйти, потому, дескать, мешаю им криками.
Ну, вышел я за ограду, покричал оттеда на отца-дьякона, посрамил его, а после пошел.
А теперь куличи жру такие, несвяченые.
Вкус тот же, а неприятностей куда как меньше.
Пассажир
И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. На багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А мену^ прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
— На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
— Братишечка, — говорю. — да на что мне в Москву-то ехать? Мне, — говорю, — просто неохота ехать в Москву. У меня, — говорю, — в Москве ни кола ни двора. Мне, — говорю, — братишечка, даже и остановиться негде в Москве агой.
А он говорит:
— Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, — говорит, — в жизни