Long distance, или Славянский акцент - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
чок. Музычка из кинофильма “Мужчина и женщина”.
Голос компьютерной женщины. Хэлло! Меня зовут Жаклин! А тебя?.. Oh, nice! Wonderful! Как ты хочешь это делать? Ты не против, если мы пойдем в кухню? Oh, это большой инджоймент делать любовь в кухне, в то время, когда я готовлю для тебя апельсиновый сок. У меня большая грудь. О, какой ты нетерпеливый, my darling! Oh!.. У меня густые белокурые волосы. Голубые глаза. Аппетитная попка. Мне девятнадцать лет. Oh!.. Какой ты сильный!.. Oh!.. подожди!.. У тебя длинный и толстый, очень твердый prick. У меня горячее и нежное влагалище. Оно узкое и влажное, как у варшавской гимназисточки. Oh, мой любимый!.. Oh!.. Нам хорошо вместе, isn’t it? Oh, you drive me wild!.. Oh, yes, yes!.. yes... this is nice, isn’t it?.. og... yeah... yeah... please, not so fast, sweetheart... Oh, I beg you... don’t come...
Голос компьютерного мужчины. К сведению наших клиентов: следующие три минуты идут по двойному тарифу.
Голос компьютерной женщины (страстно). Deeper, my darling!.. Oh, deeper!.. Stronger! Oh! Oh! Oh! А это мой бой-френд. Его зовут Paul. Он сейчас заглянул к нам в кухню. Он хочет делать любовь втроем. Do you mind? Oh, that’s very sweet!.. Paul входит в меня сзади. Oh, Paul, возьми вазелин!.. Не хочешь?! Как ты жесток! Oh!.. Бастард! Ненасытный бастард!! Paul... (хрипы) I love you!! And I love that guy... who is fucking my pussy now!.. Обожаю! Обожаю его толстенький бодливый бананчик!.. To tell you the truth... oh... я люблю также и твой prick, Paul! I love you both!.. Oh, that’s true love!.. Yeah!.. yeah... yeah!!!
Типовой оргиастический звукоряд: рычанье мужчины, визг женщины, мычанье мужчины, совместные затихающие стоны (слышны досадные помехи звукового
носителя).
Paul, my God, ты кончил... Теперь твоя очередь, my darling... теперь твоя очередь... I want you to com e! I want you to come now! Come! Oh, come, my darling!.. My pussy is... my pussy... oh, I’m coming again!.. let’s come together!.. oh... oh... tear me to pieces... tear me to pieces... oh... oh... oh... yeaaaaaaah!!
Маленькая пауза.
Шум воды в унитазе. Плеск струи водопроводного крана. Гудение электронного
осушителя.
Тишина.
Сцена 17
В фойе.
Она. Скорей, там уже давно начали! С тобой все в порядке?
Он (с неподдельной ублаготворенностью). Более чем.
Сцена 18
Дискотека.
Он. Будешь танцевать?
Она. Я не умею под такую музыку. А ты будешь?
Он. Пожалуй. Немного. Почему нет?
Она. Давай! У тебя должно здорово получаться.
Он. Почему?
Она. У тебя очень красивая фигура... Ты вообще красивый...
Он. Перестань! Перестань! Сколько я тебе говорил!
Она. Но если это правда?
Он. Shut up! Это твое дело так думать! А меня это не касается!
Она. Ну, все, все... не буду больше, не буду...
Он. Подержи лучше мою куртку. (Снимает ветровку и подает ей.)
Она. Давай. (Прижимает куртку к груди, как ребенка.)
Он направляется в центр зала, где уже разобщенно топчется несколько человек. Музыки еще нет. Он входит внутрь этого скудного скопления разрозненных тел. И сразу выделяется там, словно бы отдельно снятый крупным планом.
Это, конечно, эффект его роста и телосложения. Синие джинсы, черная футболка — все это габарита XXL. Данный размер относится, безусловно, и к голове — к ее черепной, а также лицевой части мужественного, стопроцентного, высокооплачиваемого голливудского любовника — с хорошо развитой нижней челюстью, мощной фронтальной костью, сильным рельефом скул и надбровных дуг, четкой линией безжалостных и нежных губ... Голова еще дополнительно увеличена за счет темно-русой, чуть вьющейся, перепутанной гривы, небрежно спадающей к перекладине двадцатипятидюймовых плеч.
Она (себе, по-русски). Господи, это взаправду? Такая красота? (С силой щиплет свою кисть.) И он сейчас будет еще танцевать? Боже мой!.. Боже!..
Взрыв ударных.
Взвизг толпы — гром и скрежет — нарастающий визг — грохот, обвал, канонада.
Крупный план: ее глаза. То, что отражается там, тонет в глубине бессловесно, беззвучно, вытесняя своей громадой равные объемы слез. Образ, принятый в глубину глаз, растворенный в слезах, светит со дна драгоценной звездой, но различить эту звезду может лишь тот, кто, не утратив способности к боли, находится вне скорби земных озер, кто, может быть, не умеет плакать слезами, — единственно тот, кто умеет читать на дистанции, — со слуха, как с книги, — переводя морзянку разболтанных нервов в разряд типографских значков.
И он читает:
Никогда Наташа уж не встанет в восемь утра, и никогда не решит заранее, что на ней и Соне будут белые дымковые платья на розовых шелковых чехлах, с розанами в корсаже, а волоса будут причесаны а’la grecque, и никогда не случиться тому, чтоб ноги, руки, шея, уши были особенно старательно, по-бальному вымыты, надушены и напудрены, и никогда не будут обуты шелковые ажурные чулки и белые атласные башмачки с бантиками, и никогда Соня, уже одетая, не будет стоять посреди комнаты и, нажимая до боли маленьким пальцем, прикалывать последнюю визжавшую под булавкой ленту, и “Воля твоя, — с отчаяньем в голосе больше не вскрикнет Соня, оглядев платье Наташи, — воля твоя, опять длинно!”, и фрейлина старого двора, Перонская, уже не будет никогда готова к четверти одиннадцатого, и не будет надушено, вымыто, напудрено ее старое, некрасивое тело, и не будет так же старательно промыто у нее за ушами, и, в желтом платье с шифром, уж не выйдет она в гостиную, а Наташа, на своем первом взрослом балу, стараясь только скрыть волнение, уже ввек не примет той самой манеры, которая более всего шла к ней, а зеркала на лестнице уже больше не отразят дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях, и адъютант-распорядитель, мастер своего дела, не пустится с Элен глиссадом, и потом, через каждые три такта на повороте не будет как бы вспыхивать, развеваясь, бархатное платье его дамы, и Пьер никогда не подойдет к князю Андрею, и не схватит его за руку, и не скажет: “Тут есть моя protбegeбe, Ростова молодая, пригласите ее”, и ножки Наташи в белых атласных башмачках легко и независимо от нее уж не будут делать свое дело, а лицо ее не будет сиять восторгом счастья, и на Элен не будет как будто лак от тысяч взглядов, скользивших по ее телу, и князь Андрей не будет любоваться на радостный блеск Наташиных глаз и улыбки, относившейся не к говоренным речам, а к ее внутреннему счастию, и не будет он больше никогда любоваться на ее робкую грацию, и Наташа в середине котильона, еще тяжело дыша, не будет подходить к своему месту, и никогда, глядя на нее и совершенно неожиданно, не скажет себе князь Андрей: “Если она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой”, — и никогда уж Наташа не подойдет прежде к кузине.
Никто не пригласит Кити на кадриль, не будет больше никогда ни кадрили, ни Кити в ее сложном тюлевом платье на розовом чехле, и не будет она больше никогда вступать на бал свободно и просто, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этою высокою прической, с розой и двумя листками наверху нее, потому что не будет больше такого бала, и не будет больше никогда того ее платья, что не теснит нигде, и не будет тех розеток, что не смялись и не оторвались, и не будет тех розовых туфель на выгнутых каблуках, что не жмут, а веселят ножку, и не будет густых бандо белокурых волос, что, как свои, держатся на белокурой головке, и не будет трех пуговиц, что не порвались, а, наоборот, так ладно и легко застегнулись на высокой перчатке, которая обвивает руку, не изменив ее формы, и не будет уже никогда черная бархотка медальона особенно нежно окружать шею, и перед зеркалом не возникнет никогда уж то чувство, что во всем остальном еще может быть сомненье, но бархотка точно прелесть, и не почувствует никогда более Кити в своих обнаженных плечах и руках холодную мраморность, чувство, которое она особенно любила, и не войдет она в залу, и не дойдет до тюлево-ленто-кружевной-цветной толпы дам, и не пригласит ее мгновенно на вальс лучший и главный кавалер по бальной иерархии, знаменитый дирижер балов, церемониймейстер, женатый, красивый и статный мужчина Егорушка Корсунский, и этот Корсунский не завальсирует уж никогда, умеряя шаг, прямо на толпу в левом углу залы, приговаривая: “Pardon, mesdames, pardon, pardon, mesdames”, и никогда уже, ввек, отродясь, не станет он лавировать между морем кружев, тюля и лент (не зацепив ни за перышко), и не повернет он уж круто свою даму, и не откроются ее тонкие ножки в ажурных чулках, и не разнесет ей шлейф опахалом, и не закроет им колени Кривину.
И Анна уже никогда больше не будет в черном, низко срезанном бархатном платье, и оно не будет открывать ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкой крошечной кистью, и это платье, хоть плачь, уже никогда не будет обшито венецианским гипюром , и не будет ее черных волос, своих, без примеси, и не будет больше никогда в них маленькой гирлянды анютиных глазок (и такой же на черной ленте пояса между белыми кружевами), а главное, не будет этих своевольных колечек курчавых волос, всегда выбивавшихся на затылке и висках, не будет ни точеной крепкой шеи, ни нитки жемчугу на ней.