Ум лисицы - Георгий Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Клавдия Александровна не была ни матерью, ни женой, хотя и скрывает от людей одну романтическую историю. Сама она вспоминает с неохотой об этой истории, но и не сопротивляясь, как о приятной безделице, которую никогда уже не вернешь и в которой ничего не заменишь, но которая зачем-то нужна была в ее жизни, оставив ощущение родства со всем миром сущих на земле.
— «Мое творчество, мое творчество! — любила она пародировать кого-то. — Ах, мое творчество!» Смотрю на актрисулечку, и в чем бы она ни была: в дубленке, в бальном платье, в пелерине, — все равно на ней домашний халат и тапочки… знаете, такие размятые, расшлепанные грязные тапочки… Может быть, это от излишней сексуальности? Или от плебейства? Не знаю. Все домой, да здравствуют халат и тапочки. Привычка, может быть?
— Клавдия Александровна, ну почему вы такая злая? — простодушно задавал ей кто-нибудь этот милый вопросик.
— Я? Злая?.. Тебя бы в мою шкуру, посмотрела бы. Злая!
— А что в вашей… этой самой?
— В шкуре? Сколько там? Несколько литров крови… Разве нет? Белка в колесе… Карамзин говорил, история злопамятней народа… Народ не помнит зла, а история помнит и ничего не прощает. История злопамятна. История в моей шкуре, в крови… У меня зубы грызуна, такие же сильные и крепкие, острые, но я никого не кусаю, а только орешки. И все! Не те зубы, хотя на вид и те… Все это в шкуре, в моей… Ну что еще там? Не знаю. Идеалы, наверное! Да, конечно, идеалы! У меня сохранились идеалы, потому, может быть, может быть… я кажусь злой? Странно. Совсем не знаю себя, не вижу, не чувствую… Всю себя до донышка отдала людям, а люди не поняли… Жертва истории! Это смешно звучит. Я понимаю. Мне депутатом каким-нибудь быть, я бы себя показала.
Вещей и вещичек со временем накопилось в ее доме так много, что они обрели способность исчезать, прятаться, как будто стали живыми и играли с хозяйкой от нечего делать. Ищет, ищет она какую-нибудь вещичку, перероет весь дом, а ее и след простыл — нет нигде. И лишь спустя время вещичка вдруг сама покажется на глаза: вот она я. Где была? Где пропадала? А нигде. Среди вещей спряталась, меня и не заметили. А я тут лежала на виду.
Клавдия Александровна останавливалась в таких случаях и, закрыв глаза, давила пальцами на виски, стараясь понять, что же такое с ней происходит: не старость ли?
«Циклон, — думала она без всякой связи, — это, кажется, область пониженного давления. — Антициклон — повышенного… Так, что ли? Или наоборот?»
За вечер вторая гроза надвигалась со стороны Москвы. Деревья не успели просохнуть, а небо набрякло опять погромыхивающей тьмою, и все притихло, как будто это надвигалась сама ночь.
Один только соловей не умолкал в овраге. Деревья, нежной листвой распластавшиеся на темном шелке тучи, казались золотисто-зелеными, вытканными яркими соломенными нитями — так темна и водянисто-тяжела была туча, охватившая уже полнеба и сотрясающая землю громами. В этой зеленой и синей тьме, в прохладе захламленного оврага гулко щелкал и разливался невидимый соловей. И чудилось, будто песня его пахнет мокрой сиренью.
Клавдия Александровна, вслушиваясь в нескончаемый упругий поток однообразно повторяющихся звуков, очередность которых она могла уже угадывать, думала со страхом, что соловей не поет, как считала она до сих пор, а что-то упрямо и настойчиво втолковывает своим соперникам, что-то им говорит в отдалении. Гром подавляющей своей силой наваливался на пронзительно нежные звуки соловьиного голоса, глушил их безжалостно, и казалось, соловей замолкнет теперь навсегда. Но он не умолкал ни на миг, зная по-своему, что именно он тут главное действующее начало, неистребимый сгусток жизненной энергии, которую невозможно уничтожить. Он как будто не замечал адского грохота и ослепительных вспышек молний.
И когда Клавдия Александровна думала так о соловье, ей становилось стыдно быть рядом с ним и понимать себя человеком, принадлежать к великому и всесильному роду, который уже изобрел средство для погибели всего живого на земле, средство ужаснее всех гроз на свете, способное испепелить жизнь на планете и убить песню этого соловья, который пел в овраге, зная, что он тут хозяин и ему принадлежит будущее. Ничего не останется от соловьиного звука… Умрет вселенная…
Стыдно было за трусливое существо, которое в непосильной борьбе с собственным страхом с помощью изощренного мозга уже создало разрушительную энергию, которая, вместо того чтобы избавить от страха, усугубила этот страх, доведя его до отчаяния, когда на первое место в сознании всего человечества выступила вдруг безобидная кнопка, превратившись в символ самоуничтожения и исчезновения всякой жизни на земле.
Клавдия Александровна затворила и зашторила окно, выходившее в овраг, но и сквозь рамы слышно было соловьиное щелканье в промежутках между раскатами грома, пока все звуки не утонули в шуме тяжелого водопадоподобного ливня. Даже громы как будто отсырели и поутихли, и только молнии раздирали тьму электрическими конвульсиями, до смерти пугая несчастную, которая лежала на деревянной кровати, потеряв всякую способность о чем бы то ни было думать, кроме грозы, кроме молний и громов, понимая себя в эти минуты мишенью. О каждом разряде молнии она думала как о промахе, как об отсрочке неминуемой своей гибели, в ожидании которой жизнь уже покинула ее, ничком лежавшую на неразобранной постели.
«Господи, за что же мне такое наказание!» — думала она утром, шатаясь от слабости и проклиная грозовую ночь, в чистых просторах которой, когда утихали громы, мышью скользил повсюду лунный свет. Она, не видя, видела его. С закрытыми глазами видела срывающиеся с крыши, посверкивающие в лунных лучах капли, мокрую крышу, залитую ртутным, смертельным блеском, и не могла скрыться от этого наваждения, спрятаться и не думать о нем. Мозг ее сам рисовал устрашающие картины, пугая Клавдию Александровну, словно бы забавлялся веселой игрой.
— Какая сегодня гроза была ночью, — говорила она Игорю Степановичу, жалуясь на бессонницу. — Вы мне сегодня ничего важного не доверяйте, пощадите меня.
— Гроза? — удивленно переспрашивал Игорь Степанович. — Какая гроза? У нас даже капельки не упало.
— У вас хороший сон.
— Не в этом дело. Я знаю, никакой грозы не было. Все сухо! А дождь как раз нужен, очень пыльно… Дождь!
— Уж вы все-таки позаботьтесь, Игорь Степанович, о тех малых, голоса которых замирают на расстоянии, — с печальным кокетством говорила Клавдия Александровна и устало улыбалась. — Никаких сегодня сил.
— Хорошо, я учту, — отвечал он тоже с улыбкой.
Когда в лесу зацветала медуница, Клавдия Александровна поддерживала свои силы, поедая в больших количествах нежные первые лилово-розовые цветы. Кто-то ей сказал, что в медунице содержится много витаминов, и она поверила в расхожий бред, выедая целые поляны весенних цветов. Она крадучись приближалась к зарослям медуницы и, воровато оглядываясь по сторонам, вытягивая шею, как полудикая кошка, которой достался кусок мяса, рвала с корнями цветы, запихивая их в сумку жадно и торопливо, словно кто-то другой мог покуситься на ее добычу. Дома она промывала цветы, рубила их ножом и, подсолив, ела со сметаной, испытывая странное наслаждение, как если бы делала что-то противоестественное, запрещенное нравственными законами людей. В ней словно бы просыпались атавистические чувства, когда она поедала эти первоцветы, над которыми недавно жужжали лохматые шмели, пробудившиеся после зимнего оцепенения; ела то, что нельзя было есть людям, чувствуя себя бесстрашной преступницей, чуть ли не пьющей живую кровь, которая укрепляла жизненные ее силы. Этого никак нельзя было делать, она это знала, потому что медуница, как и ландыш, охраняется законом, но искушение было слишком велико. И когда в ольховых чащобах или в орешнике распускались первые сиренево-розовые цветы, ласково светящиеся на бурой подстилке из прошлогодних листьев, сердце ее заходилось в охотничьем азарте и она, не помня себя, устремлялась к этой красоте, думая лишь о сметане, за которой надо идти в магазин.
Цветущая весна под сметаной как будто и в самом деле прибавляла ей энергии. Во всяком случае, Клавдия Александровна была уверена в восстановлении упавших сил, вообще к еде относясь как к воскрешающему началу, а к подмосковным подснежникам, распускавшимся раньше всех лесных цветов, даже испытывала таинственную любовь, радуясь, если находила в лесу никем не тронутые, рдеющие под ногами ковры медуницы. Порой ей чудилось, когда она с оглядкой рвала безуханные цветы, что весенний лес улыбается, радуясь вместе с ней, и как бы поощряет ее, верящую в целебную силу подснежников, словно она была его избранницей, которой он открывал свои тайны. Пепельная улыбка касалась ее глаз, когда она чувствовала лесную любовь к себе, к истовой поклоннице природы.