Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-а, — протянул адвокат. — Это жаль.
Посмотрел на небо, на желтый огонек дачи.
Двинул было лыжами, чтобы догнать что-то кричавшего впереди Василия, но показалось неловким уходить от Бережного.
Обогнули пять-шесть рядов частых прясел, взяли потом короткий накатанный путь, наперерез к желтому огоньку; скатились вниз с невысокой горки.
Недалеко от дачи, обвешанной, точно изразцами, длинными сосульками, Рябов догнал Василия; оглянулся на Бережного, — сидел он в сугробе, наклонив ушатую шапку.
— Что, упали? — смеясь, звонко крикнул Василий.
— Упал. Ничего, я сейчас, — отозвался весело Бережной.
Но не упал он: он просто стал на колени и целовал снег.
1910 г.
Неторопливое солнце*
ПоэмаИ здесь, где плескалось море внизу, а вверху сзади стояли горы, где кипарисы купались в голубом зное и розовые тропинки вились по сожженным соломенно-желтым скатам, — и здесь, как везде, каменщики пили больше, чем плотники, кузнецы больше, чем каменщики, слесаря больше, чем кузнецы, больше же всех пили печники и штукатуры.
Бог знает, может быть, в извести и глине, в белой и желтой земле, заложено какое-нибудь неизвестное пьяное бродило, и от одного вида их неудержимо тянет простого, близкого земле человека к вину — только найти трезвого печника было невозможно.
Шесть раз ходил в городок с дачи Пикулина дворник Назар — нужно было поправить плиту на кухне, — печники пили. И когда попался, наконец, рано утром хромой Федор, неизвестно где и как проведший ночь, но теперь почти свежий и способный к работе, Назар неотступно стоял перед ним, пока не убедил пойти на дачу.
— Да ведь в гору! — думал увильнуть Федор.
— Ну что ж? Далеко?.. Ах ты ж, господи!.. Я, когда работал, обыденкой за десять верст ходил.
— Нога у меня!.. Видишь, нога хромая.
— Ну что ж, нога! Я раз ногу-то в кровь растер, а за сколько верст ходил! Не пойдешь — не поешь… Вон сторожка в лесу, видишь? Семнадцать верст ходу, а по черной работе и там бывал.
— Бывал — бывал… Везде он бывал… А я и в Ерусалиме бывал, пуп земли видал и прикладывался.
Федор — бородатый, рыжий, нос огромный, вверху костяной, внизу сизый; глаза — серые щелки; картуз внахлобучку, без полей, задряпанный, вытертый; волосы старые, дьячковские; фартук — из грязи, сала, холстины, глины, извести и смолы; штаны — сорока цветов. Говорит басом: шея с огромным кадыком, — должно быть, смолоду хорошо пел и теперь поет, когда сильно пьян. Голову любит подбрасывать бодро, и когда говорит, то сразу всем телом: и глазами, и шеей, и длинным носом, и бородою, и даже хромой ногой. А Назар — молодой еще, но какой-то весь свалявшийся, залежалый, как сухой веник: хочется подержать его в кипятке, распарить. Скулы у него торчат, усы белесые, еле видные, бороды нет — не растет; бровями все время озабоченно думает.
Городок весь каменный и черепичный, — совсем маленький: одна церковь, две мечети. На раскаленной набережной, забранной от моря бетонной стеной, сгрудились мелкие лавчонки.
— Хочешь воды зельтельской? — спрашивает сурово Федор Назара. — Ежели хочешь, на, пей. — И сам цедит в стакан из сифона и бросает на прилавок две копейки. Старый лавочник Мустафа сидит, смотрит, курит трубку; зачем подыматься ему, когда и без него все найдут! Самое трудное у него — отрезать халвы сколько надо; но многие и это делают хорошо.
Медленно проходит мимо страшно тучная дама, вся в белом и под белым зонтиком с кружевом. От зонтика на серой мостовой синеватая тень с маленьким золотым зайчиком в середине: должно быть, зонтик дырявый. Остановился чей-то сильный рыжий сеттер над самой бетонной стеной, четко врезался в синеву моря и задумчиво смотрит, а в море белые чайки, точно их припаяло к воде, качаются вместе с рябью, а дальше — идут не идут возле самого горизонта два, три, четыре баркаса-парусника и совсем выпадает — еле держит глаз — пароход.
На перевал к даче идти тяжело. Тропинка взбирается на него хитрыми изворотами по сыпучему шиферу, и снизу вид у нее, как у балованной гончей на охоте.
— Как это — не понимаю я этих людей! — ворчит Федор. — Что теперь, зима? Непременно тебе плиту? На дворе готовить не можешь? Эх, народ нежный!
И несколько раз садится он отдыхать и потирает с большой любовью отвердевшее колено.
— Ведь это я ее как? — говорит Назару. — Я ее простым манером сломал: с лестницы спускался — вот от базара сейчас к речке лестница вниз — был немного тово, а дожжик шел, и ступеньки… они, стало быть, камень, склизкие, — упал, и, значит, самый хрящик в коленке хрясь — пополам!.. Сказал доктор в нашей больнице: серебряными нитками сшивать. Ну, таким манером тут они только не могут, а надо в настоящую ехать, в губернскую, там зашьют. Там бы зашили, а? Там бы это — пус-стяк! А только туда ехать — мелочи нет.
— Пьянство нашего брата губит. Это все равно — чистый яд.
— Говорю тебе: лестница каменная, склизкая и дожжик шел… Пьянство! Что ж я до этого так никогда и не пил? Обдумай умом.
На перевале, откуда до дачи Пикулина двести — триста шагов, Назар вспоминает вдруг, что ведет Федора так, как поймал на улице, — с голыми руками. Хорошо, конечно, и так, но лучше бы с печным снарядом.
Назар серчает.
— У тебя голова есть?.. Есть или нет ее вовсе, головы?
— Есть. У меня все есть, я вот только на ногу спорчен, а то я, брат, еще иному старику та-ак могу показать…
— А понятия в тебе нет, в голове!.. Что ж ты пошел, а струменту не взял?
— А у нас какой струмент? Молоток, гельм да сокол — и весь струмент. Милой! Долго его взять, скажи, ежель очень умный? Сходить только надо, — ну, конечно, мне от моей хромоты…
— Схо-дить! Ты когда пришел, — сиди. Он, струмент, у тебя где? На квартере?
— Зачем? На квартере — там ничего нет. Где работал, стало быть, там. Вот у Николая Иваныча беседки белил…
— Ты уж сиди, ты скажи только где, — схожу сам. Эх, народ!
— Куда ж ты сходишь, когда его найти надо, что к чему? Он ведь у меня не в одном месте, струмент.
— Шут хромой! У Николая Иваныча — сказал?
— Там я действительно беседки белил — там, значит, кисть с ведеркой, гельма нет. А гельм, это лопаточка наша называемая, гельм с соколом — почитай что он у Курт-Али в саду. Сокол, он, положим, без надобности, только полутерок взять да вот еще грохот, глину сеять.
— Значит, его у Курт-Али взять?
— У Курт-Али зачем? Там грохота нет. Грохот, он… кажись, я его у докторши оставил… Вот у этой, как ее, черт?.. Зубная она, в очках ходит… Вот она еще околь этого… грек такой черный, печку я там поправлял. Да сбоку на базаре, как снизка от аптеки иттить, — третья лавка… Третья или она — четвертая…
— Что это ты совсем вроде полоумного стал, как бочка сухая, а?
— Совсем как бочка. Верно.
— Весь рассыпался, клепок не соберешь… Голова-то у тебя есть?
Когда уходит Назар в городок за печным инструментом, Федор выразительно подмигивает ему и щелкает себя пальцем пониже скулы.
Спереди горы лиловые, сзади, за перевалом, — зеленые, — буковый лес. В этом лесу видны просеки, отдельные буки, дымок костра, — так это все близко, мягко и кудряво, а горы спереди сами как длинный дым, уходящий в море клубами. Внизу городок. Отсюда, сверху, Федор отличает ясно: рыбацкий ресторан Николая Иваныча около моста, ветлы над речкой, каменные ряды на базаре, и сад Курт-Али, и купальни. Городок густо облепил бугор, и на самой вышке бугра встала старинная генуэзская башня, серая, круглая, с обвалившимся краем. Все это, если сощурить глаза, похоже отсюда на большой пестрый волчок, с очень удобной ручкой. А дальше от города по речной долине легли темные виноградники и сады, расчерченные дорогами, плетнями, высокими тополями с сухими верхушками, иссиня-черными столетними кипарисами, сараями.
От подъема в гору Федор устал. Картуза он не снимает — так привык к нему, точно это волосы, и спит в картузе, — но хорошо, что потное под мокрой рубашкой, ноющее тело щекочет низовой ветер.
Вон мелькнул синей рубахой на изгибе тропинки внизу Назар, а скоро опять мелькает: входит в улицу, явно спеша. «Колготной!» — говорит о нем вслух Федор, крутя головою, и губы вытягивает трубой. Сбоку дача Пикулина; видно около кухни длинную бабу с ребенком на руках, но туда не хочет идти Федор. Кругом дачи — чужая земля, по ней бродят тонкомордые коровы; трава давно высохла, — обгрызают кусты, влажно сопят, тяжко дышат большими животами. Появляется вдруг осторожный, как мышонок, белый маленький мальчишка, смотрит из-за куста синим глазом, потом вдруг молча со всех ног отбегает прочь; с ним корноухий серый щенок: остановился, тявкнул, покатился пухлым шариком, наткнулся на кочку, перекинулся на спину, остановился, тявкнул, покатился опять.
На самой ближней из лиловых гор, если присмотреться пристальней, можно различить красноватые огромные щербатые скалы с синими тенями; внизу под ними каменный обвал, когда-то засыпавший деревню. Теперь эта деревня правее, ближе к морю, а ниже ее вся гора разрисована, точно нарочно, шершаво обведенными пятнами; больше желто-белесых — это спелая пшеница; скоро начнут ее жать. А еще правее, еще ближе к морю, в сине-розовом мреют белые точки: это тоже деревня — Куру-Узень. Но от солнца сплошного все струится, и движется, и тает. Посвистывают иванчики на кустах, а слева слышно, как стучат тяжелые арбы на белом шоссе.