Стальное зеркало - Анна Оуэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им бы раньше за это хвататься, может, не дошло бы дело до греха. Но задним умом все крепки. И не ей, Мадлен Матьё, других упрекать… сказано же было, что имеющие глаза — не увидят, а имеющие уши — не услышат. Ведь даже тогда, на площади, она если и считала епископа слугой Сатаны — так только потому, что все злые и жестокие слепцы на деле помогают врагу Бога. Ей и в ум не встало, что он и вправду служил Сатане в самом прямом смысле слова. Так что ж ей теперь прочим пенять, что вперед нее не додумались?
А и додумались бы — один, другой, поодиночке, а даже и заговорили бы между собой, так кто бы поверил? Как бы уличили? Он же черную мессу не служил, жертвы не приносил. Тут доминиканцы бы могли объяснить, что он такое, им бы поверили — но обитель за городом еще в первые дни осады сожгли. Ни за что людей сгубили, в общем-то — аурелианские «псы господни» сроду за правильную веру никого не преследовали, не то что арелатские. Но под горячую руку никто не разбирался, чем одни лучше других. Может, с того все и началось. Неправедные дела — как путь под горку, сами делаются, только успевай замечать.
Зато теперь горожане как та пуганая ворона, пыжатся, наскакивают на страшный куст, права свои отстаивают. Будто не понимают, что если бы Его Арелатскому Величеству, дай ему Боже всего хорошего, помешали марсельские права, он бы не хартию новую городу выписывал, а просто назначил бы, кого захочет. А жителей — хоть на месте оставил, хоть во внутренние области переселил, для порядка и чтобы измены не было… хоть в залив поголовно. За те кресты, мог бы и в залив, и слова бы худого никто не сказал.
Может, и вправду не понимают, может, понимают — но проверяют, как далеко можно зайти. Так, бывает, медведь к надежному столбу цепью прикованный ходит-ходит, вымеряет, а потом с одного удара лапой убьет. Но у нас в магистрате не медведь. Павлин там общипанный, с выдранным подчистую хвостом, а все хорохорится…
Окна по зимнему времени закрыты, дом а холме стоит, только все равно водорослями пахнет. Зима, шторма. Странно это, сколько времени прошло — а как вернулись в город, как запах моря глотнули… так как будто ничем иным и не дышали никогда. Как не было.
— Опять, — говорит гость, выхлебав половину миски, — сегодня полдня не могли разобраться, куда деньги на прокорм каменщиков делись. Казначей все думает, я его не повешу за воровство — пожалею. Ну нет у меня уже жалости на них на всех!
— А вы не жалейте. Это ж подумать нужно — в городе бездомных столько, а они такие деньги красть. — ее собственный дом был цел, и мастерская. Милость Господня, ну и то, что стояло все высоко. Но если бы не милость, не помог бы склон. Ее дом был цел, а того, кто его занял, рыжего Гийометта Жери, сына Мориса-печатника, вместе с женой зарезали в последний день осады и сволокли в яму как сторонников епископа… Сказать бы по слову Павла «ибо возмездие за грех — смерть», да язык к гортани прилипает. Разве делается предательство лучше от того, что произошло дважды?
Самая большая милость Господа — в том, что уберег от всего этого непотребства. Выгнали, перепугали, без воды и хлеба оставили — страшно было, и стыдно, за них, за оставшихся в городе. Уже у арелатцев в лагере сосчитались — и поняли, что выгнали тех, кто победнее или средней руки доход имел, а кто побогаче — видать, арестовали. Потом узнали, что так и есть. Казалось поначалу — хуже и некуда, хуже только убийство. Вот когда вернулись в город, да поняли, что здесь творилось вплоть до дня штурма, стало ясно: так Господь спасал. Малой ценой, малыми убытками спас от того, что много хуже и разорения, и смерти.
Могло ведь и по-другому выйти. Могли тогда помиловать, а потом зарезать. Но это полбеды. А еще могли — и ох как могли — своим страхом заразить, соучастниками сделать… или противниками, такими же остервенелыми. Сатане все равно, чьим именем ему кадят. Господи Боже ты мой, мне стыдно и тошно при мысли, что нас Ты только изгнанием и упас. Кого смог, того и упас. А прочим-то каково? Ведь они ж — как тогда в Иерусалиме. Хотя, спасибо Благой Вести, Господи — все же не все. Не было в Иерусалиме ни капитана Арнальда, ни отца его… если бы были, может, устоял бы Иерусалим.
Мадлен тяжело вздыхает, садится напротив де Вожуа, отворачивается к окну. До чего жалко обоих мальчиков. Вот их больше всех жалко. Хоть и не сомневаешься, что они сейчас с Господом — а все же жизнь нам дана не просто так, не для того, чтоб как можно скорее ушмыгнуть из мира. Молодых, кто не успел еще толком ничего, всегда жалко больше прочих. Столько не сделали, не увидели…
А ведь могли. На долгую хорошую жизнь было отпущено и младшему Делабарта, и тому арелатскому офицерику, что заступился за нее тогда в лагере.
— О чем задумались? — спрашивает господин комендант.
— Да, — машет рукой Мадлен, — ничего, глупости всякие. Полковника Делабарта вспомнила — где-то его сейчас носит… С ним бы проще было. Может быть, — добавляет она, вспомнив и все остальное. Если бы да кабы. Если бы нам господина полковника — да того, что год назад, а не того, что сейчас, наверное… потому что сейчас, после того, что случилось с его семьей, он, о Марселе, верно, и вспоминать не хочет, это в лучшем случае — да и будь он милосерден, как сам Господь, под руку Его Величества Филиппа он не пойдет, даже если… а если бы пестрая курица несла золотые яйца, так мы бы и вообще беды не знали.
Гость совсем уж кривится, берет высокую кружку за ручку, отхлебывает травяной настой как какой-то древний язычник цикуту. Мадлен улыбается. Ничего такого она коменданту в отвар не подливала совершенно точно. Ягоды сушеные, да самые полезные по зиме травы. Господин де Вожуа не оттого морщится, что ему не вина предлагают — а был бы повод для вина, день не праздничный, а обычный, так и нечего — от того, что у него на уме. Хороший человек господин комендант, прямой и честный, а вот застряло что-то в нем, как прошлогодние листья в водостоке, и покоя не дает.
— Это все, — медленно говорит он, — из-за меня случилось. Да, из-за меня. Когда де Рэ этого мальчика приволок и мы на него посмотрели, я сразу подумал, что из него выйдет парламентер. Самый лучший, потому что искренний. Он вернется и будет рассказывать — отцу, родне, всем вокруг. Сразу и кнут покажем городу, и пряник. Мол, если пойдет война насмерть, мы вас в лепешку раздавим и не заметим, но мы сами такого не хотим и ни на кого, кроме епископа — а он же пришлый, епископ — зла не держим… Так не лучше ли договориться?
— А еще, — ехидно спрашивает Мадлен, — что из-за вас вышло?
Господин комендант насмешки не замечает. Смотрит в кружку, будто что-то важное в ней утопил, ежится, морщится, аж опять усы обвисли. И не то его беспокоит, что он во всем городе не нашел себе сейчас, когда генерал отбыл в Арль, слушателей по чину — а ведь у арелатцев с этим не как у нас. И не то, что он — католик, из всех мест, где можно пообедать, да поговорить, выбрал дом Мадлен Матьё.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});