Журнал «Вокруг Света» № 1 за 2005 года (2772) - Вокруг Света
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Помню, что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я представлял его себе почему-то совсем другим – «этого ужасного, этого страшного критика». Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. «Что ж, оно так и надо», – подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающеего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: «Да вы понимаете ль сами-то, – повторял он мне несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, – что это вы такое написали!» Он вскрикивал всегда, когда говорил в сильном чувстве. «Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник – ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и, когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей, – он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого как он мог пожалеть „их превосходительство“, не его превосходительство, а „их превосходительство“, как он у вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, – да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..»
Все это он тогда говорил мне. Все это он говорил потом обо мне и многим другим, еще живым теперь и могущим засвидетельствовать. Я вышел от него в упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим, ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) «И неужели вправду я так велик», – стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда – разве можно было это вынести! «О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду „верен“! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о, к ним, с ними!»
Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом. И вот, тридцать лет спустя, я припомнил всю эту минуту опять, недавно, и будто вновь ее пережил, сидя у постели больного Некрасова. Я ему не напоминал подробно, я напомнил только, что были эти тогдашние наши минуты, и увидал, что он помнит о них и сам. Я и знал, что помнит. Когда я воротился из каторги, он указал мне на одно свое стихотворение в книге его: «Это я об вас тоща написал», – сказал он мне. А прожили мы всю жизнь врознь. На страдальческой своей постели он вспоминает теперь отживших друзей:
Песни вещие их не допеты,Пали жертвою злобы, изменВ цвете лет; на меня их портретыУкоризненно смотрят со стен.
Тяжелое здесь слово это: укоризненно. Пребыли ли мы «верны», пребыли ли? Всяк пусть решает на свой суд и совесть. Но прочтите эти страдальческие песни сами, и пусть вновь оживет наш любимый и страстный поэт! Страстный к страданью поэт!..
Люди и судьбы: Человек в цилиндре
Личность поистине культовая, сэр Уинстон Черчилль неизбежно стоит в первом ряду выдающихся англичан – в соседстве с Ньютоном, принцессой Дианой, Шекспиром, Дарвином и Джоном Ленноном. В своей 90-летней жизни он обучался на каменщика и садового архитектора, был офицером и военным корреспондентом, редактором и художником, писателем и историком, а с 25 лет, ступив на политическую стезю, Черчилль полвека определял государственную жизнь Британского Королевства. Он стал одной из ключевых фигур мировой Истории – политиком, повлиявшим на судьбу всего ХХ столетия.
На балу удачиОсенью 1874 года лондонская газета «Таймс» на первой полосе оповестила о появлении в семействе герцогов Мальборо очередного отпрыска: «30 ноября во дворце Блэнхейм леди Рэндолф Черчилль преждевременно разрешилась от бремени сыном». Преждевременно – поскольку роженица, которой в ее положении оставалось пребывать еще два месяца, перетанцевала на балу и едва успела добежать до гардеробной комнаты. Семимесячный малыш оказался рыжим и горластым – свидетели того события потом вспоминали, что никогда еще в родовом гнезде не слышали столь зычного детского крика. Мальчик был наречен Уинстоном Леонардом Спенсером, по-домашнему – Винни.
Судя по многовековой родословной клана Черчиллей, в крови сэра Уинстона смешался генетический коктейль от норманнских соратников Вильгельма Завоевателя и прапрапрадедушки пирата Фрэнсиса Дрейка, а по линии матери-американки он оказался еще и в родстве с семьей президента Рузвельта. До двадцати лет Уинстон надеялся, что получит титул Мальборо и старинное поместье впридачу, однако с рождением прямого наследника – племянника обделили.
Поскольку Черчилль-отец был поглощен политической деятельностью, а мать – светской жизнью, воспитание Винни возлагалось на гувернантку. В дворянских и аристократических семьях того времени такой расклад был традиционен (нашего Сашу Пушкина тоже растила крепостная крестьянка Арина Родионовна), и портрет «второй мамы» – любимой мисс Эверест – украшал рабочий кабинет Черчилля до его смерти.
О другом воспитателе у мальчика остались жуткие воспоминания: директор частной подготовительной школы в Аскоте – тоже в добрых традициях старой Англии – практиковал регулярную порку учеников. Тогда в начальных классах не столько учили, сколько воспитывали, розги считались самым действенным методом, и упрямый, не признающий никакой дисциплины отрок познал гибкость ивовых прутьев сполна. Неприятие любого насилия, тем более оскорбленное поркой чувство собственного достоинства были у Черчилля столь велики, что, едва достигнув совершеннолетия, он отправился в Аскот с единственной целью – покарать давнего врага. Детская обида осталась неотмщенной: педагог уже умер, и дорога в его школу заросла травой.
Элитные «закрытые» школы (Итон, Кембридж, Харроу) не просто готовят золотую молодежь к поступлению в университет – их аттестат еще и свидетельство о принадлежности выпускника к высшим классам английского общества. Для мужчин семьи Черчиллей такой школой был Итон, но в случае с Уинстоном сделали исключение: в Харроу и требования к поступающим были мягче, и условия учебы попроще. На вступительном экзамене юный Черчилль за два часа нарисовал на экзаменационном листе единицу, заключил ее в скобки, украсил жирной кляксой и заляпал весь документ чернилами. Другого абитуриента тут же выгнали б взашей, но только не представителя рода Мальборо (деньги и титулы в учебных заведениях Великобритании всегда играли главную роль).
Юность дэндиСегодня эта 300-летняя школа в исторической части Лондона – наполовину мемориальная (класс, в котором некогда пороли юного лорда Байрона, вообще «законсервирован» для потомков), и сэр Черчилль – отдельная гордость Харроу. А тогда в лице подростка Уинстона школа получила абсолютного лоботряса – в изучении латинского и греческого он дальше алфавита не продвинулся, точные науки презирал, всячески демонстрировал нежелание учиться. Правда, у Винни была гениальная память, но он использовал ее лишь затем, чтобы подлавливать учителей, когда те неточно цитировали Шекспира. Он преуспевал только в том, что любил: в верховой езде, различных играх, типа сквоша и поло, в искусстве говорить, возведенном в абсолют великолепным знанием английского языка (и это притом, что с детства Черчилль сильно заикался и не выговаривал несколько букв).