Последний рубеж - Зиновий Фазин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, это вы извините, что пакет прочли, — сказал с ласковой мягкостью Эйдеман. — Но адрес размыло в пути, а в письме оказалась пометка: «Для истории. Включить в дневник». Вот и заинтересовались мои помощники, в особый отдел хотели передать.
Отпуская Катю, он еще сказал:
— Пишите, пишите, все записывайте. Со временем это станет ценным документом истории. Человеческим документом, а ему, бывает, и вовсе цены нет. Все! Впрочем, еще одну минуту задержу.
Он взял Катину руку в свою и спросил:
— Хотите продолжать со мной службу?
Катя безмолвно кивнула.
— Хорошо. Идите…
Уже светало, и занимался ясный июньский день. Катя лежала на койке в своем общежитии и читала удивительное письмо. Свет зари бодрил, и спать совсем не хотелось. Рождалось в душе ощущение какого-то подъема, будто все не так уж плохо, как кажется по трудной обстановке на фронте.
Вставало солнце, и слышно было, как бухают в степной дали орудийные батареи, и под этот грозный гул Катя переписывала письмо матроса Прохорова в дневник.
«Для истории…» Это действительно стоило внести в дневник… Нам еще встретится письмо от Прохорова с точно такой пометкой. Никакой писанины люди вроде Прохорова не терпели, а вот для «истории» — это пожалуйста. Ради нее не одна Катя и не один Орлик были готовы на все.
«Настоящим сообщаю, как было дело, — писал матрос. — Вот он нас окружил, гад, и садит, и садит. Все шесть бронепоездов наших отрезали от своих, — что делать? Ах ты, мать моя, богородица, не пропадать же! Со всех сторон беляки, а у нас ни продовольствия, ни воды, ни топлива. То есть понемножку хватает, так ведь надо беречь, экономить…»
Прохоров, милый Прохоров! Описывал он то, что было хорошо известно в штабе. Когда Слащев высадился со своим корпусом у Кирилловки, то он первым делом перерезал железную дорогу, по которой курсировал отряд красных бронепоездов под командованием моряка Полупанова. Попал в окружение и «Красный Интернационал».
«И вот стал наш замечательный герой командир Полупанов думать, что дальше делать. Ну, посовещались, конечно. Было два выхода: бросить бронепоезда на произвол противника или всем вместе, и ничего не бросая, прорываться к своим. Ясно, наши как один сказали: «Будем прорываться!» И начался знаменитый бой. Слащев бросал против нас все отборные части. Днем и ночью гремел огонь. Почти десять суток кипело сражение. Храбрость наших была исключительна! Никто не жаловался на голод, на усталость или на что-то еще. Погибали, но не сдавались. И пришла победа. Мы все прорвались, все шестеро бронепоездов, и пришли к своим, хотя и крепко израненные. Так было дело, и я прошу, — заканчивал Прохоров свое описание, — очень прошу не забыть написать про Полупанова, с которым мы готовы еще раз хоть в огонь, хоть в воду, и про героизм следующих бронепоездов, как-то: «Гром», «Лейтенант Шмидт», «Карл Маркс», а также № 85, «Советская Россия» и «Советская Латвия». Потеряли мы 300 бойцов, которых тоже следовало бы отметить и не забыть!..»
В тот утренний час, когда Катя заканчивала переписывать это своеобразное донесение для истории, командарм Эйдеман отдал приказ наградить Прохорова и его товарищей за революционный порыв и боевую отвагу. Катя видела, как командарм сел в автомобиль и снова укатил на передовую, туда, где бухали орудия, на юг.
«Какая сила воли у наших людей! — записала Катя в тетрадь. — Какие они все герои! Все, все!»
Катя сделала еще такую запись:
«Иногда я слышу разговоры пожилых штабистов о чрезмерной молодости ведущих фронтовых военачальников нашей Красной Армии. Наверное, когда-нибудь и будут удивляться: как же так, скажут, такие молодые, а вели за собой полки, бригады и даже армии! А что тут удивительного? — спрошу я. Молода наша революция, и молоды, естественно, те, кто ее делал и теперь за нее воюет. А в партии разве не так было? Интересные цифры мне попались в одной политотдельской брошюрке. В 1900 году Ленину было тридцать лет, Бабушкину — двадцать семь, Землячке — двадцать четыре, Бауману — двадцать семь, Стасовой — столько же, а ведь это уже тогда были видные революционеры, зрелые и опытные. Что же особенного, если наш Эйдеман уже командарм, а сменит его человек еще более молодой? Так и должно быть…»
Заснуть Кате не удалось. Едва солнце поднялось над землей, как откуда-то с юга налетел неприятельский аэроплан-разведчик. Штабные выскочили из хат и давай палить по нему, кто из винтовки, кто из нагана.
На аэроплане был старый царский воинский герб — овал с разноцветными кругами внутри. Были ясно видны при свете солнца и этот герб, и колеса, и скрепы крыльев, и несколько раз даже показывалась одетая в черный шлем голова врангелевского летчика. При этом из его кабины вылетал небольшой круглый предмет и начинал падать вниз.
Грохот, дым, крики. Разорвалась где-то близко бомба.
— Вот гад! Ах ты подлец, ах бандит!
Аэроплан уже удалялся, а вслед ему все стреляли и посылали проклятия, и вместе со штабистами в небо постреливала из своего «пипера» и Катя, хотя, как и другие, понимала, что револьверная пуля врага не догонит.
Теперь о втором моменте.
Вы, надеюсь, обратили внимание на запись Кати о некоей личности, которая отбыла на фронт в то же время, что и другие. Зашифрована эта личность буквой Б… Посвящено ей несколько довольно неясных и даже странных строк. «Милый, милый Б.». Упомянут высказанный им афоризм, помните? «Стараясь о счастье других, мы находим свое собственное».
Не будем таить: это и есть, как написал однажды в дневнике Орлик, «Катина симпатия» или «предмет души ее», тот самый человек, о неразделенных чувствах к которому Катя и сама призналась как-то в дневнике.
«То есть как? — спросят любопытные. — Влюбилась без взаимности?»
Да, увы, влюбилась, сама зная, что рассчитывать не на что, но сердцу не прикажешь.
Речь идет о лохматом политотдельце, как вы уже догадались. Он, он, да!
В дневнике у Кати немало откровенных записей на этот счет. Поэтому мы, в свою очередь, столь же откровенно и говорим здесь о сокровенной тайне девушки. То, что она до сих пор прятала, теперь ей уже было невмоготу прятать.
Право, не до того сейчас, но кое-какие записи Кати на этот счет все же надо привести. Вот, например, читаем:
«Бывает в жизни так: сам по себе человек, в общем, так себе, ничего особенного, а вашей душе он мил, а может, даже больше того: любите его; и любите, несмотря ни на что, несмотря на то даже, что на взаимность вы не рассчитываете; по многим причинам это бывает исключено».
Нам кажется, Катя тут хитрила, когда писала о «человеке, в общем, так себе». На самом деле лохматый политотделец ей нравился до безумия и казался просто-таки выдающейся личностью с поэтической душой и необыкновенным умом. С детских лет она ценила в человеке прежде всего талант, а в лохматом — о! — талантливости было, на ее взгляд, пропасть. Вот только беспомощный он из-за своей чрезмерной интеллигентности, это, конечно, по ходячему мнению, большой недостаток; чем-то он напоминал Кате ее отца: тоже ведь очень талантлив, а в жизни не преуспевал.
Таким людям нужны поддержка, внимание, любовь. Вот Кате и казалось (это было в самом начале зарождения в ней чувства к Борису), что именно такой поддержкой, вниманием и любовью она могла бы одарить его, потому что для Кати любить — значило жертвовать собой ради счастья другого, ради его таланта и будущего.
А себе?
Себе Катя ничего не желала.
Ничего! Все, все ему! Ему!
Похвальное чувство, не правда ли? Чистое и кристально, мы бы сказали, бескорыстное. А бывает ли такое? Бывает, как видим. Во всяком случае, поскольку историю мы тут описываем действительную, ничего не остается, как поверить, что все так и было.
Может, до Кати дошло: лохматый женат, не то был женат, не то любит давно другую женщину, — трудно сказать. Чтобы не принижать своего чувства, Катя этого вопроса в дневнике не касалась, что тоже несомненно делает ей честь. Для чистого, по-настоящему высокого чувства все это безразлично — ведь так или иначе, Катя ни на что не рассчитывала, тем более, сам-то «предмет ее души» ни о чем и не подозревал. Уж Катя постаралась, чтоб никто-никто и подумать не мог!
Возможно, из той же скромности она и пишет в дневнике о Борисе как о человеке «так себе». Да, хитра в любви девичья душа, даже если это ее первая любовь, и мы бы сказали, вернее — первая влюбленность.
Вот любопытное признание:
«Когда мы прощались с Орликом, я дала ему слово продолжать дневник и все главное записывать. Так вот, главная у меня новость: я открыла нечто очень важное. Среди таких событий, тревог и трудностей я вдруг почувствовала себя более взрослой и крепче духом, чем когда бы то ни было. Мне кажется, что в неразделенной любви, кроме горечи, есть и великое утешение. Настоящая девушка, если только она не слюнтяйка, а личность с характером и пониманием, должна уметь как-то по-особому воспринимать события, то есть должна уметь, я считаю, вносить даже в самое грустное что-то светлое, выходящее за рамки данного события и возвышающее душу. Так вот, я открыла, что есть великое утешение в самом чувстве любви. Оно не просто даже утешение, а щедрое обогащение: какой-то неведомый мир перед тобой открывается и наполняет душу новыми ощущениями, мыслями и надеждами. И уже это само по себе доставляет радость и удовлетворение».