Цейтнот - Анар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое обидное, самое неприятное было то, что прозвище «Курбан — кабан» попадало, как говорится, не в бровь, а в глаз: в облике отца, равно как и в его, Фуада, внешности, и в самом деле есть что-то (разумеется, чуть-чуть) от дикого кабана (есть такой тип лица). Его же, Фуада, школьной кличкой было — Кабаненок.
Прозвище, данное директору школы учениками, было, надо полагать, известно и учителям. Некоторые, само собой, злорадствовали. Короче говоря, Фуад в течение почти десяти лет жил в этой отравленной недоброжелательством, злобой, неприязнью школьной атмосфере.
С годами характер Курбана-киши нисколько не изменился.
Фуад всегда — и будучи ребенком, и затем подростком, юношей, молодым человеком — весьма критически воспринимал характер, поступки отца, манеру его общаться, разговаривать с людьми, отношение к делу. Можно сказать, что самым серьезным жизненным уроком, полученным им от отца, было то, что он упорно — всю жизнь! — старался не походить на него, не повторять его ни в чем.
В последние годы, случалось, он говорил отцу о его ошибках, промахах. Однажды (Курбан-киши был еще директором) между ними произошел такой разговор:
— Послушай, отец, — говорил Фуад, — вот ты возглавляешь коллектив, работаешь с людьми, а как звать каждого — не знаешь, не помнишь. Это нехорошо!
— Что же делать, если у меня такая память на имена? Не могу всех упомнить, — отвечал Курбан-киши.
— Запиши где-нибудь в блокноте имя человека — так и запомнишь. Как ты не понимаешь таких элементарных вещей! Ты можешь сделать сто раз добро человеку, но если ты этого человека, которого, к примеру, зовут Гасан, будешь то и дело при посторонних называть Гусейном, это ему будет очень неприятно, он будет конфузиться, смущаться, посчитает себя незаслуженно оскорбленным. И все то добро, которое ты делал этому человеку, пойдет насмарку. Больше того, он возненавидит тебя. Самое большое добро, которое ты можешь сделать ближнему, — это не попирать его чести, достоинства, не задевать его самолюбия, его гордости. Ведь каждый из нас в душе считает себя чем-то особенным. Так уж мы, люди, устроены. Бери пример с Шовкю. Он знает имя, отчество, фамилию каждого своего сотрудника. Больше того, помнит, как звать их отцов и дедов. И добра-то он, в сущности, никому не делает. Однако к каждому у него есть особый подход. И все его любят, все уважают! Да, да, бери пример с Шовкю!
На это Курбан-киши мрачно сказал:
— Сам бери пример с Шовкю, мне уже поздно. Не в том я возрасте, чтобы менять характер.
Характер-то и подвел Курбана-киши. Из-за своей ершистости ему и пришлось расстаться с директорским постом. Поругался с Гафуром Ахмедли. Подумаешь, Гафур Ахмедли сказал ему при посторонних «ты»! Ну сказал, и что здесь такого? Пропустил бы мимо ушей, не придал бы значения. Зачем делать из мухи слона? Как-никак Гафур Ахмедли — «вышестоящая инстанция», он — твой начальник, ты зависишь от него. Гафур сказал тебе «ты» — и ты оскорбился?! Чепуха, подумаешь! Промолчи, проглоти! А настанет день — ты, улучив момент, так ударишь по этому Гафуру Ахмедли, что от него только мокрое место останется! Надо уметь мстить! Месть — тоже искусство. Для этого нельзя терять голову.
А что сделал отец? Когда Гафур Ахмедли сказал ему на собрании в присутствии многих людей «ты», старик вскочил и начал отчитывать Гафура Ахмедли:
— Мальчишка! Я гожусь тебе в отцы! Я воспитал сотни учеников! Вывел в люди сотни таких, как ты! Какое ты имеешь право говорить мне «ты», мне, педагогу с сорокалетним стажем?! Не очень-то зазнавайся, не очень гордись своим креслом, своим постом! Мы видели многих на твоем месте!
Как же повел себя в ответ Гафур Ахмедли? Он ведь тоже человек, тоже мог вспылить, выйти из себя, возмутиться, мог бы сказать отцу какую-нибудь грубость (все-таки начальник, завроно, кругом люди — и вдруг его так отчитывают). Нет! Ничего подобного! Упаси боже! Гафур Ахмедли, посмеиваясь, встал, начал извиняться:
— Прошу прощения, Курбан-муаллим! Ради бога, извините меня! Вы у нас — заслуженный педагог, мы вас все так уважаем!
А после собрания, говорят, взял Курбана-киши под руку, почтительно проводил до двери — все честь честью.
Хорошо, случилось — случилось. Жизнь: все бывает. Но коль скоро ты испортил отношения с руководством, будь же теперь, по крайней мере, осторожен! А отец в ус себе не дул. Спустя неделю после ссоры с Ахмедли встал и сказал на собрании директоров школ района:
— Качество преподавания в школах района оставляет желать много лучшего! Малограмотные, некомпетентные люди получают назначения на преподавательскую работу. Все делается по знакомству, по блату. Именно поэтому многие интеллигентные родители нашего района, не желая, чтобы их дети были малограмотными, направляют их учиться в другие школы… — и так далее, в таком же духе.
Гафур Ахмедли, воспользовавшись моментом, пошел в наступление, обвинил Курбана-муаллима в клевете на нашу действительность, в национализме и так далее, и так далее. Комментируя его речь в райкоме партии, он постарался придать ей политический оттенок. В течение трех дней вопрос был решен: Курбана-муаллима отстранили от директорства, «ушли» на пенсию…
— Касум, пойди узнай, как там наш самолет? Пятнадцать минут уже прошло.
Касум ушел. Носильщик спросил:
— Ты встречаешь московский самолет? Я тоже жду его. — Он умолк, тупо уставился на Фуада. Забормотал: — Ты смотри, а?.. Ну и ну… Я-то часто вспоминаю тебя… После того случая… Дураками были… Столько лет прошло. Дурацкий случай… Детьми были, дураками были… Ты уж не обижайся на меня за тот случай… Дурак я был…
Фуад пожал плечами, безразлично спросил:
— Что ты имеешь в виду? О каком случае говоришь? — И почувствовал, как по спине его поползли мурашки. Он вдруг узнал этого человека, точнее, угадал в чертах стоящего перед ним неприятного, опустившегося типа одного из учеников школы, где он учился.
— Зейдулла? — тихо спросил он.
Носильщик кивнул и опять глупо ухмыльнулся:
— Точно, Зейдулла… Узнал.
Более тридцати лет минуло с того дня, но Фуад вспомнил его так отчетливо, будто все произошло только вчера. Воспоминания об этом дне, можно сказать, преследовали его постоянно, причиняя нестерпимую душевную боль.
Действительно, этот Зейдулла был исключен из их школы. За что, почему — Фуад не знал; вообще не знал и не ведал, что его исключили, так как Зейдулла был старше его, учился в четвертом классе, а он, Фуад, во втором.
Был ненастный, неуютный, сумрачный декабрьский день. Б городе хозяйничал норд: опрокидывал мусорные урны, гнал по улицам сухие листья, обрывки бумаги, песок. Дни стояли короткие. Фуад учился во вторую смену. Когда он вышел из школы, уже смеркалось. Дошел до угла, и здесь дорогу ему преградили три подростка. Один из них был Зейдулла. Двух других Фуад не знал.
— Эй, ты, иди за мной! — негромко приказал Зейдулла.
— Куда — за тобой?
— Вон туда! — Зейдулла показал рукой на полуразвалившийся кирпичный забор, примыкающий к зданию школы. — Шагай, шагай!
Улица была безлюдна.
— Зачем? Что вам надо от меня? Что я вам сделал?
— Меньше болтай! Иди!
Те двое, что были с Зейдуллой, схватили Фуада с двух сторон под руки. Он сделал попытку вырваться. Не получилось: его крепко держали. Потащили к забору. Зейдулла шел сзади, смотрел по сторонам. Подошли к забору. Зейдулла протянул ему кусок мела:
— Пиши.
Фуад ничего не понимал.
— Что писать?
— Возьми мел!
Он взял.
— Что вам надо от меня? Отпустите…
— Пиши здесь: Курбан — кабан.
Фуад снова рванулся, но и на этот раз ему не удалось освободиться.
— Пиши! — повторил с угрозой Зейдулла. — Большими буквами пиши!
— Нет, нет! — воскликнул Фуад.
— Напишешь, — развязно сказал один из парней.
— Нет, нет… — твердил Фуад.
— Ты знаешь, что мы с тобой сделаем? — Зейдулла противно засмеялся. — До конца своей жизни будешь инвалидом. Как твой отец…
Пригрози они убить его, он, возможно, не испугался бы так. Эта угроза — «будешь инвалидом» — повергла его в ужас. Она подействовала на него своей конкретностью. Он еще ни разу в жизни не видел убитого человека, а инвалида — видел. Инвалидом был его отец. Каждый вечер, ложась спать, Курбан-киши отстегивал свой деревянный протез, ставил его у двери. Ночью отец обычно вставал. Тяжело дыша, надевал протез, спускался со второго этажа во двор — в уборную. Вернувшись, опять снимал протез и, прыгая на одной ноге, добирался до кровати.
— Ну, говорят тебе, пиши!
И Фуад написал. Написал большими буквами:
КУРБАН — КАБАН
Конечно, не надо было ему это писать. Уж лучше бы он согласился стать инвалидом. Но ему было всего девять лет, он учился во втором классе! И он подумал: «Что особенного? Подумаешь — два слова! Подумаешь — надпись! Неужели из-за каких-то двух слов я должен стать инвалидом и всю жизнь надевать протез?!» Мог ли он знать, что эти два слова, которые он написал тогда на заборе мелом, станут причиной его душевных терзаний на многие годы?! Часто (очень часто, слишком даже часто!), вспоминая этот случай, он задавал себе вопрос: «Может ли человек, с которым в детстве произошло подобное, быть счастливым?» И сам же отвечал себе: «Нет, не может. Человек, пусть это даже девятилетний ребенок, униженный насилием, спасовавший перед тупыми, бездушными насильниками, поступившийся гордостью, достоинством, самолюбием, обречен на вечные душевные муки!»