Поэтический язык Иосифа Бродского - Людмила Владимировна Зубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взбаламутивший море
ветер рвется как ругань с расквашенных губ,
в глубь холодной державы,
заурядное до-ре –
ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб[129].
Не-царевны-не-жабы
припадают к земле,
и сверкает звезды оловянная гривна.
И подобье лица
растекается в черном стекле,
как пощечина ливня
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 48).
Эти два фрагмента показывают, что Бродский воспроизводит семиотическую двойственность образа лягушки:
В различных мифопоэтических системах функции Л.[ягушки], как положительные (связь с плодородием, производительной силой, возрождением), так и отрицательные (связь с хтоническим миром, мором, болезнью, смертью), определяются прежде всего ее связью с водой, в частности с дождем (Топоров, 1980: 614).
Значение образов воды в поэтике Бродского – как воплощенного времени – давно и подробно проанализировано (например, Келебай, 2000; Александрова, 2005).
В поэзии Бродского встречается немало и других образов, на которые опирается поэма Крепса. Некоторые из них непосредственно связаны с центральным персонажем – лягушкой[130]:
Бродский часто пишет о своей принадлежности к пространству болот, причем болота – это и метонимия географического расположения Петербурга-Ленинграда, и метафора застоя[131] как смерти. Болота фигурируют в обращении к Баратынскому и в воспоминаниях Бродского о севере России:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос
(«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…». 1975. III: 131);
Спрячь и зажми мне рот!
Пусть при взгляде вперед
мне ничего не встретить,
кроме желтых болот.
В их купели сырой
от взоров нескромных скрой
след, если след оставлю,
и в трясину зарой
(«К северному краю». 1964. II: 33);
И я – достаточно увяз
в болотах местных
(«Румянцевой победам». 1964. II: 57);
Как сказано у поэта, «на всех стихиях…»
Далеко же видел, сидя в родных болотах!
От себя добавлю: на всех широтах
(«К Евгению». 1975. III: 127);
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат – не те там злаки,
и дорогой тоже всё гати да буераки
(«Ты забыла деревню, затерянную в болотах…». 1975. III: 100)[132].
Слова ряска, коряги – тоже из лексики Бродского:
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра
(«Холмы». 1962. I: 215);
Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок
(«Лагуна». 1973. III: 44);
О, водоемы лета! Чаще
всего блестящие где-то в чаще
пруды или озёра – части
воды, окруженные сушей; шелест
осоки и камышей, замшелость
коряги, нежная ряска, прелесть
желтых кувшинок, бесстрастность лилий,
водоросли – или рай для линий
(«Эклога 5-я /летняя/». 1981. III: 222);
Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг»
(«То не муза воды набирает в рот…». 1980. III: 196).
У Крепса лягушка размышляет:
Не лучше ли в тени на глиняной замазке
Влачить младые дни и строить ряске глазки,
Чем ждать развязки в полурусской сказке?
В поэзии Бродского выражение строить глазки есть в таком контексте:
Я вижу в стекле себя холостого.
Я факта в толк не возьму простого,
как дожил до от Рождества Христова
Тысяча Девятьсот Шестьдесят Седьмого.
Двадцать шесть лет непрерывной тряски,
рытья по карманам, судейской таски,
ученья строить Закону глазки,
изображать немого
(«Речь о пролитом молоке». 1967)[133].
Сопоставим фрагменты из текстов Крепса и Бродского, имея в виду явное стилистическое сходство, по крайней мере в рифмах. В обоих случаях персонажи строят глазки, глядя на свое отражение. Но что общего по смыслу может быть у ряски и закона? Во-первых, и у Крепса, и у Бродского это образы застоя – стоячей воды и незыблемости закона, во-вторых, образ некоей завесы, под которой скрывается сущность явления (ряской покрыта вода, законом ограничена свободная жизнь). Слово ряска, собственно, по своей этимологии и означает завесу – это уменьшительное образование от слова ряса, тот же первоначальный образ завесы имеется и в слове ресницы (по старой орфографии – рясницы – обратим внимание на тематическую смежность корня ряс- с глазами). Ряса – облачение священника, похожую ритуально-знаковую функцию выполняет мантия судьи.
У Крепса выражение строить глазки связано, конечно, с пучеглазостью лягушки. Возможно, основой такого образа являются строки Бродского:
Сумма красивых и некрасивых,
удаляясь и приближаясь, в силах
глаз измучить почище синих
и зеленых пространств. Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям. Масса,
увы, не кратное от деленья
энергии на скорость зренья
в квадрате, но ощущенье тренья
о себе подобных. Вглядись в пространство!
в его одинаковое убранство
поблизости и вдалеке! в упрямство,
с каким, независимо от размера,
зелень и голубая сфера
сохраняют колер. Это – почти что вера
(«Эклога 5-я /Летняя/». 1981. III: 220).
Но если ряска и коряги тематически-ассоциативно связаны с болотами, то связь болота и балета – связь поэтически-ассоциативная, основанная на созвучии, диссонансной рифме болота – балета.
М. Крепс привлекает образы балета, опираясь не только на рифму, но и на упоминание классического балета и разнообразных танцев у Бродского:
Кордебалет проворных
бабочек, повинуясь невидимому смычку,
мельтешит над заросшей канавой, не давая зрачку
ни на чем задержаться
(«В Англии». 1976. III: 165);
Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет
(«На смерть Т. С. Элиота». 1965. II: 115);
с колесом георгина, буксующим меж распорок,
как расхристанный локомотив Боччони,
с танцовщицами-фуксиями и с еще не
распустившейся далией
(«В Англии». 1976. III: 163);
И если что-нибудь взлетало в воздух,
то был не мост, а Павлова была
(«Классический балет есть замок красоты…».
1976. III: 114);
Ну, что тебе приснилось, не темни!»
«А, все это тоскливо и постыло…
Ты лучше посмотрел бы на огни».
«Ну, тени от дощатого настила…»
«Орлова! и Уланова в тени…»
«Ты знаешь, как бы кофе не остыло»
(«Горбунов и Горчаков». 1965–1968. III: 266).
Возможно, что связь танца Василисы, в которую превратилась лягушка, с балетными образами Бродского представлена у Крепса гораздо глубже, чем на уровне танцевальной образности и на уровне текстопорождающей фонетики.
Этимологически слово лягушка произведено от слова ляга – ‘ляжка, бедро’ (ср.: лягать) (Фасмер, 1986: 549). В стихотворении Бродского о балете – «Классический балет есть замок красоты…» (1976), посвященном Михаилу Барышникову, есть такой фрагмент, в котором вульгаризм ляжек, фонетически усиленный словом ляжешь, содержит потенциальный образ лягушки, возможно, и проявленный Крепсом:
В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,
и, крылышкуя[134] скорописью ляжек,
красавица, с которою не ляжешь,
одним прыжком выпархивает в сад
(III: 114).