Дом Романовых. Последние дни последнего царя. - Тарас Степанчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проездом через Париж по дороге в Россию я не верил своим ушам, слыша, как почтенные государственные мужи и ответственные дипломаты, образуя оживленные группы, с жаром спорили о том, будет ли или не будет оправдана г-жа Кайо.
— Кто это «она»? — наивно спросил я. — Вы имеете в виду, вероятно,
Австрию, которая, надо надеяться, согласится передать свое недоразумение с Сербией на рассмотрение Гаагского третейского трибунала?
Они думали, что я шучу. Не было никаких сомнений, что они говорили о Генриетте Кайо.
— Отчего Ваше Императорское Высочество так спешите вернуться в С.-Петербург? — спросил меня наш посол в Париже Извольский. — Там же мертвый сезон… Война? — Он махнул рукой. — Нет, никакой войны не будет. Это только «слухи», которые время от времени будоражат Европу. Австрия позволит себе еще несколько угроз. Петербург поволнуется. Вильгельм произнесет воинственную речь. И все это будет через две недели забыто.
Извольский провел 30 лет на русской дипломатической службе. Некоторое время он был министром иностранных дел. Нужно было быть очень самоуверенным, чтобы противопоставить его опытности свои возражения. Но я решил все-таки быть на этот раз самоуверенным и двинулся в Петербург.
Мне не нравилось «стечение непредвиденных случайностей», которыми был столь богат конец июля 1914 года.
Вильгельм II был «случайно» в поездке в норвежские фиорды накануне представления Австрией ультиматума Сербии. Президент Франции Пуанкаре «случайно» посетил в это же время Петербург.
Уинстон Черчилль, первый лорд адмиралтейства, «случайно» отдал приказ британскому флоту остаться после летних маневров в боевой готовности.
Сербский министр иностранных дел «случайно» показал австрийский ультиматум французскому посланнику Бертелло, и г. Бертелло «случайно» написал ответ Венскому кабинету, освободив таким образом сербское правительство от тягостных размышлений по этому поводу.
Петербургские рабочие, работавшие на оборону, «случайно» объявили забастовку за неделю до начала мобилизации, и несколько агитаторов, говоривших по-русски с сильным немецким акцентом, были пойманы на митингах по этому поводу.
Начальник нашего генерального штаба генерал Якушевич «случайно» поторопился отдать приказ о мобилизации русских вооруженных сил, а когда государь приказал по телефону это распоряжение отменить, то ничего уже нельзя было сделать.
Но самым трагичным оказалось то, что «случайно» здравый смысл отсутствовал у государственных людей всех великих держав.
Ни один из сотни миллионов европейцев того времени не желал войны. Коллективно — все они были способны линчевать того, кто осмелился бы в эти ответственные дни проповедовать умеренность.
За попытку напомнить об ужасах грядущей войны они убили Жореса в Париже и бросили в тюрьму Либкнехта в Берлине.
Немцы, французы, англичане и австрийцы, русские и бельгийцы — все подпадали под власть психоза и оргии предшествовавшего года. В августе же 1914 года это массовое помешательство достигло кульминационной точки.
Леди Асквит, жена премьер-министра Великобритании, вспоминает «блестящие глаза» и «веселую улыбку» Уинстона Черчилля, когда он вошел в этот роковой вечер в ном. 10 на Даунинг-стрит.
— Что же, Уинстон, — спросила Асквит, — это мир?
— Нет, война, — ответил Черчилль.
В тот же час германские офицеры поздравляли друг друга на Унтер ден Линден в Берлине со «славной возможностью выполнить, наконец, план Шлифена», и тот же Извольский, предсказывавший всего три дня тому назад, что через две недели все будет в порядке, теперь говорил, с видом триумфатора, покидая министерство иностранных дел в Париже: «Это — моя война».
Вильгельм произносил речи из балкона берлинского замка. Николай II, приблизительно в тех же выражениях, обращался к коленопреклоненной толпе у Зимнего дворца. Оба они возносили к престолу Всевышнего мольбы о карах на головы зачинщиков войны.
Все были правы. Никто не хотел признать себя виновным. Нельзя было найти ни одного нормального человека в странах, расположенных между Бискайским заливом и Великим океаном.
Когда я возвращался в Россию, мне довелось быть свидетелем самоубийства целого материка.
Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хаузе со своей сестрой, вдовствующей королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смеяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не хотели сесть со мною в Ориент-Экспресс. Они уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.
По дороге, чрез Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Ориент-Экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».
— Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, — сказал я командиру, и через восемь часов мы подходили к берегам Крыма.
В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением манифеста об объявлении войны. Толпа кричала «ура», и чувствовался подъем. В ту же ночь я уехал в С.-Петербург.
Я застал Государя внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слыхал столько искренних криков «ура», как в эти дни.
Наступившее, наконец, «единение Царя с народом» очень радовало его. Он говорил об этом искренно и просто. В разговоре со мною у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как ни был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства…
…С наступлением лета 1916 года бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженном всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова. Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось на моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.
Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдет восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное разочарование. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Госудать сам не мог восстановить порядок в тылу, он должен был поручить какому-нибудь надежному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз. И с каждым разом Никки казался мне все более и более озабоченным и все меньше слушал моих советов, да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало-помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести. Верховный главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведенной ранней осенью в Могилев. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С.-Пебербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения за всю нашу сорокалетнюю дружбу я еще у него никогда не видел.
Я остался к завтраку, который был подан в саду, прилегавшем к канцелярии Ставки. Беседа была натянутой. Присутствовавшие были главным образом заинтересованы живыми репликами двенадцатилетнего Цесаревича, приехавшего в гости к своему отцу в Могилев. После завтрака я отправился к моему брату Великому Князю Сергею Михайловичу, бывшему генерал-инспектором артиллерии, и имел с ним беседу. По сравнению с Сергеем Михайловичем брат мой — Николай Михайлович, был прямо оптимистом! Последний по крайней мере находил средства к борьбе в виде необходимых реформ. Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа: