Маятник жизни моей… 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирис в театре. Смотрит “Мертвые души”[204]. Не тянет меня на этот спектакль. И не только потому, что в старости редко кого тянет к зрелищам (музыка – другое дело). Когда и помоложе была, не любила манеры иллюстрировать классиков. Редко ведь образ иллюстратора совпадает с тем, какой мы сами творим на основании данного текста. Интерпретация же Гоголя с помощью актерского грима, голосов, мимики и бутафории представляется мне ничего общего с настоящим искусством не имеющей. В частности, тут нет места театральному действу, нет отношения к театральному искусству. И воображаю, как огорчен был бы Гоголь этой антихудожественной выдумкой. Тащить на сцену его Плюшкина и Собакевича. Точно он сам, если бы мыслил их в драматической или комедийной форме, не сумел бы сделать этого, как сделал “Ревизора” и “Женитьбу”.
6 июня. Вечер. Ночлег в ЗамоскворечьеФантастический вид из окна. При лунном свете эта часть города напоминает Стамбул. Церкви без крестов кажутся мечетями. Канаву, смутно поблескивающую между ветвей бульвара, можно при игре воображения, рвущегося вдаль, принять за Эюб. (Сладкие виды возле Константинополя и все вместе – какая-то далекая от жизни Шехерезада.) Очень я благодарна за эту “игру” Создавшему меня. Пусть она праздная и отвлекает меня от тесных врат и узкого пути. Но без нее я бы не осилила жизни в какие-то полосы. Она помогла нам с сестрой в год безработицы и голода в Киеве в ранней молодости заглушать терзания желудка чудесным воображенным путешествием с тысячью поэтических приключений (лежа на кровати в сумерках). И в вокзальных буфетах Германии, Швейцарии, Италии до иллюзии вкусовой, а потом и до ощущения сытости поглощать те блюда, какие особенно нравились. Игра эта помогала в болезни и в одиночестве, чуть повышалась температура, чувствовать себя в таинственном, великолепном розарии (оживали на обоях розы), слышалась чудная музыка, приходили те лица, которые не могли прийти без этой “игры”, не могли и не хотели. А в такие часы они были полны небесной нежности, понимания и великой любви. “Игра” помогала осиливать зубную боль и прохождение камней в печени, делала нечувствительным, претворяя болевые ощущения в образы, краски и звуки. “Игра” помогала в некрасивых, обыденных лицах, в заурядных натурах видеть их первообраз и воспринимать, как счастье, их красоту. Потому пусть она будет благословенна, как и все другие дары, какими наделил нас “премудрый Архитектор”.
В домах, через которые прошла жизненная катастрофа, очищенный грозой воздух легче для дыхания, чем дым и чад суеты засыпанного мелкими заботами или в так называемом благополучии пребывающего обывателя.
7 июняБлагоуханно прелестное существо, редкостный оранжерейный цветок М. Ф. М.[205] выставлена судьбой на перекресток всех вихрей и непогод бытия. После потери мужа и больше, чем мужа, – Друга и великой духовной опоры (четыре года тому назад) – одинокая, героически терпеливая, полная лишений жизнь. Всегда с мешком на плечах, в непомерно больших башмаках на маленьких ногах, с лицом боттичеллиевской “Primavera” под случайным линючим колпачком или белой коленкоровой повязкой, в бедных вылинявших одеждах на царственной, вернее архангельской, высокой фигуре. Серафический взор прекрасных лазурных глаз, сурово-созерцательный, далекий, и детски-беспомощная застенчивая улыбка. Вся жизнь – единый подвиг смирения, терпения, непрерывность усилий – душевных и телесных. Если бы существовала подобная книга Поселянина[206], которую она любит перечитывать, “Жизнь подвижников 20 века”, она бы непременно попала в нее, а ее портрет был бы лучшим украшением этой книги.
11 июня. Утро(Ночевала у Аллочки – А. Тарасовой, которая через три часа обязана перевоплотиться в Негину из “Талантов и поклонников” – на генеральной репетиции.)
Родное и это дитя мое – Аллочка. Обиход и интересы театрального мирка от меня дальше, чем Сережин, Женин, Даниилов быт. Но по временам, как было это вчера, обменяешься каким-то взглядом, услышишь интонации до того милого, понятного до самых глубин и тебя там же воспринявшего душевного движения, что сразу ощутится вся значительность и вся действенная жизненность нашей внутренней связи. И всегда при этом вспомнится крохотное, беспомощное тельце, только что покинувшее материнскую утробу и очутившееся у меня на коленях (я присутствовала при родах моей подруги, Аллиной матери). И встает то чувство тайны и потрясающей жалости, с которым преодолеваю столь императивную у меня брезгливость, я прильнула поцелуем к неомытому еще от ила творения загадочному существу. Потом оно с головкой, покрытой нежнейшим белым пухом, и удивленно радостным, вопросительным возгласом “А?!” приветствовало меня из своей колыбели; и нередко утром, когда я гостила в их семье, мать, уходя на рынок, подкидывала ко мне на диван проснувшегося “Ай”, исходя от ее младенческого “А”. Матерински помню ощущение нежного тельца, копошившегося рядом, переползавшего через меня, со смехом тормошившего мою грудь и лицо. Никогда не больно, стараясь разбудить меня осторожными, шаловливо играющими движениями, пока совсем не открою глаз (крепко спалось по утрам в те годы).
Театр – с 8-ми лет сочинялись какие-то “представления” и разыгрывались с актрисами того же возраста. Ай была и режиссер, и костюмер, и декоратор, и актер сразу в нескольких ролях. Взрослые знали это по рассказам. На спектакли они не допускались.
В 12 лет – это было на даче, под тополем, в Злодиевке[207] – однажды утром я вбежала на призывные крики в комнату, где спали девочки, Аллины две сестры[208] и подруга их Маруся Карева, и увидела, как с безумно вдохновенным лицом, в развевающемся на плечах платке, в затейливом сооружении на голове Ай носится по кроватям сестер в дионисийском экстазе, кружась, танцуя и перепрыгивая через их тела. Сестры хохотали и защищались и звали на помощь. Может быть, думали, что А. сошла с ума. Осознав мое присутствие, Ай остановилась и с кроткой улыбкой (есть у нее такая улыбка в мою сторону) пояснила: “Я индийский принц, Вавочка”. Так мы ее и звали в то лето: индийский принц.
К 16-ти годам мечта о театре у такого цельного волевого человека, каким была Ай (теперь немножко цельность раздвоилась), должна была прорасти в жизнь, в действие. Она настояла, чтобы ее отправили в Москву, в школу Художественного театра. Через год отец ее написал мне: “…если, по справкам твоим (я была знакома с Аллиной преподавательницей Муратовой)[209], окажется, что Алла никаких особенных надежд не подает, уговори ее оставить эту дорогу. Пусть идет на курсы. Театр хорош для тех, кто в первых рядах. Для эпизодических лиц – это мука и проигранная ставка”.
Муратова сказала, что было бы преступлением такую выдающуюся из всех учениц по талантливости девочку отнимать у театра.
– Вы не можете себе представить, как она была прекрасна в Дездемоне.
Это была ее выпускная работа. Потом – “Зеленое кольцо”, головокружительная слава, от которой ничуть не закружилась житейски трезвая и возвышенно принявшая служение искусству юная головка.
В этом же году – брак. Так называемый “счастливый”. Потом – годы за границей. И опять головокружительные отзывы об Офелии, о Грушеньке, на всех языках. И опять никакого угара. Душа, не сдвигающая своих оценок жизни под напорами соблазнов суеты.
Призыв на родину (Немировичем) “играть Шекспира” – телеграмма в 100 слов. И обычное “затирание”: вместо Шекспира – Настя “На дне”, треневская мелодраматическая “Пугачевщина”, “Горячее сердце”, “Фигаро” – все мимо магистрали, все окольное, а кое-что и пагубное.
А жизнь не переставая ткала кокон застойного семейного благополучия. Душа рвалась из него, искала своих крыльев, тех, которые предваряют творческий полет, находила, теряла, билась, как птица в сетях. Бьется и теперь. А улететь не может. Может быть, потому что некуда.
Перевоплощение в образ Негиной удалось. Особенно последний акт, где перемалывается весь путь души вместе с житейской колеей: эта сложная, внутренняя драма горечи, презрения к себе, гордых надежд, боли разрыва с женихом (хоть и не страстно любимым) и с “честным путем” передана Аллочкой в таких благородных тонах, с такой полнотой понимания, что публика притихла, покоренная, зачарованная, как на спектаклях Комиссаржевской, Ермоловой.
12–14 июня. Малоярославец“Вы очень красивая” (по моему адресу сидящая против меня в вагоне спутница моя, не с иронией, напротив, с ласковой улыбкой). Я внутренне задрожала от неожиданности и от какого-то смешанного чувства: удивления, удовольствия, благодарности (лишний патент на право существования?) и насмешки над собой – что верю этому и что мне это небезразлично.
И сейчас, когда записываю это (ведь записываю же, захотелось записать), представляю, какую улыбку вызывают такие записи в читающих. Такую улыбку, какая была у меня, когда я читала в дневнике Софьи Андреевны Толстой записанные ею комплименты знакомых насчет ее стройности, свежести, моложавости – в 60 лет. Но там хоть были налицо некоторые черточки наружности для такого замечания. У меня же столько в лице, да и во всем теле столько оплывов, теней и гофрировок старости, что только по крайней слабости зрения могло показаться моей визави общее впечатление “красивым”. Но благодарность остается: хотела сказать приятное, подбодрить. И это, пожалуй, удалось.