Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы - Павел Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он мог бы и не угадать. И не обязан был угадывать. Но, угадав, еще больше расположил к себе хозяйку.
Она потрогала большого слона.
— Это Евлампий Григорьевич мне на счастье их подарил. Говорил, они приносят счастье…
— Я это тоже слышал, — кивнул Венька.
— Баукин рассказывал, что они этих слонов в Горюнове нашли, когда потребиловку брали. Там много хороших товаров было, разной мануфактуры и эти слоны. Никто даже внимания на них не обратил, а Евлампий Григорьевич положил их в карман. «Это, говорит, для Клавдии». И вот, глядите, как будто пустяк, а женщине всегда приятно, что про нее помнят…
— Это верно, — опять кивнул Венька. И спросил: — А Баукин у тебя давно не бывал?
— Да нет, он на прошлой неделе был. Он часто бывает. Он у меня тут, кажется, дней десять жил, когда из Дударей ушел. Он мне все дрова перепилил и переколол и полотно ворот перебрал…
Я вспомнил изломанное полотно ворот у избы Баукина и спросил:
— А что ж он дома у себя не живет, в Шумилово? Боится?
Кланька удивленно вскинула на меня свои красивые глаза, обрамленные длинными ресницами.
— Кто? Лазарь Евтихьевич боится? — И словно обиделась за него. — Лазарь Евтихьевич никого на свете не боится. Я другого такого отчаянного не знаю. Разве только Константин Иваныч будет посмелее. Да и то, наверно, не посмелее, а поумнее. Даже Евлампий Григорьевич, мне говорили, побаивался Лазаря Баукина. Боялся, что Лазарь Баукин сместит его и сам в атаманы выйдет…
Кланька отошла от комода и по двум приступочкам поднялась на печку. Заговорила о чем-то со стариком.
Я так и не понял, почему Лазарь Баукин не живет в Шумилово. И не знал, удобно ли дальше расспрашивать Кланьку об этом.
А Венька молчал, разглядывая фотографии на стенах.
На фотографиях были изображены мордастые, бородатые мужчины в длинных сюртуках, женщины в огромных шляпах и кофточках с пузырящимися на плечах рукавами. Не похоже, что это предки нашей хозяйки. На одной фотографии хмурился какой-то священник или, может, архиерей в высоком черном клобуке. Уж он-то, наверное, не родственник Кланьке. А кто знает, может, и родственник. Может, он родственник тех, кто бродит сейчас в бандах. Хотя едва ли они будут выставлять тут свою родню. Все это скорее всего случайно попало сюда.
В городах на базарах еще продавали, вернее — обменивали на хлеб, разную рухлядь, оставшуюся от богатых домов, потрясенных революцией и гражданской войной. Даже старые фотографии выносили на базар, а также дорогие шкатулки, вазы, бронзовые подсвечники в виде ангелочков, венские качалки с плюшевыми сиденьями, сюртуки с атласными отворотами, барские брюки со штрипками и много еще чего.
Богатые крестьяне все это выменивали в городах и развозили по своим деревням и глухим таежным заимкам.
Вот почему не только у Кланьки Звягиной, но и в других деревенских избах в ту пору можно было встретить самые неожиданные предметы городской роскоши или старины. И это не удивляло нас. Нас не мог здесь удивить граммофон, стоявший рядом с комодом на фигурной тумбочке, или мраморный умывальник, поставленный против комода для украшения.
Нас удивила сама хозяйка. Поговорив со стариком, она подошла к нам, все еще рассматривавшим фотографии, и, махнув рукой, сказала:
— Ну, это старье. Старые песни. А дальше-то, ребята, что вы думаете, как дальше-то все будет?
— Что будет?
— Ну, вся жизнь… Злотников, говорят, уехал со своей шмарой в Японию. Бросил, говорят, свою банду, забрал золотишко и уехал…
Это было для нас новостью. Но мы не выразили удивления. Венька только сказал:
— Мало ли что говорят!
— Но это правда или нет? — допытывалась женщина.
— Не знаю, — покачал головой Венька.
— Как же это вы не знаете? — удивилась она. — Об этом все сейчас говорят. («Интересно, кто это «все»?») Лазарь Евтихьевич даже говорит, за Злотниковым погоня была. Свои же устроили за ним погоню, хотели будто бы убить, но не словили…
Это бы нам полагалось знать. И очень плохо, что мы об этом только сейчас узнали. А может, это вранье?
— И давно это было? — спросил Венька.
— Да, однако, недели две назад. Лазарь Евтихьевич вот тут сидел, — она показала на обитое красным плюшем кресло, — и рассказывал мне. Вот, говорит, до чего дело-то дошло. Атаманы уходят. Может, и у Константина Иваныча такая думка есть. Может, он с Лушкой собирается уехать. Только еще разве японцы ее не видали, а с англичанами она, говорят, тут путалась вовсю, когда еще девчонкой была… — Кланька засмеялась. — А вы, значит, ничего не слыхали?
— Нет, — опять покачал головой Венька.
— Ну да, в газетах ведь об том не пишут, — насмешливо сощурила глаза женщина.
Мне подумалось, что она наконец поняла, кто мы такие, поняла, что старик на печке был прав. Но Венька тут же, должно быть, сбил ее с толку, сообщив, что мы только вчера вернулись с Тагульмы и поэтому никаких новостей еще не знаем.
— Так это вы ездили на Тагульму? — удивилась Кланька. — Лазарь Евтихьевич мне рассказывал…
Лазарь, наверно, и Веньке рассказал об этой Тагульме. Но женщина этого не могла знать. Она опять прониклась доверием к нам и заговорила о Лазаре Баукине, о том, как он пилил и колол тут дрова и радовался работе. «Веришь ли, нет, Клавдея, до чего я стосковался по хозяйству! — говорил он ей. Прямо топор поет в руках про то, как я скучаю…»
«Что ж он дома-то у себя не работает?» — опять хотел спросить я, вспомнив покосившуюся его избу в Шумилово. Но не успел спросить.
— Из дому его баба выгоняет, — ответила Кланька на мой невысказанный вопрос. — Он ведь дома-то почти что не жил все эти годы. Так только изредка когда забредет, больше ночью, — притащит чего-нибудь детям. Чисто как волк. Но дети его почти что не признают за отца. Отвыкли. Ведь он то на службе был, на войне, на двух, можно сказать, войнах, то в отряде у Клочкова. А что он в отряде, об этом жена не может открыто говорить. Это значит — навести на себя подозрение. Ну, и вот она стала всем объяснять, что он вроде как пропал без вести, что она вроде как, выходит, вдова-солдатка. Ей так удобнее. И прошлый год ей выдали на бедность коня. Не коня, а клячу еле живую, в парше почти что неизлечимой. Но она его начала мазать дегтем, ставить в жидкую глину — одним словом, лечить. И конь одыбел. А тут опять является Лазарь с побега. Думает, конечно, что жена обрадуется, примет его, заплачет слезьми. А она вдруг намахивается на него ухватом и говорит: «Уйди, дьявол! Я через тебя могу лишиться коня. Сколько лет с детями мучилась без тебя, а теперь у меня есть конь. Мне власть его выдала, продала». Лазарь ее увещает: «Да зачем тебе эта кляча? Я тебе такого коня приведу, что залюбуешься. Не конь будет, а змий летучий». А она все свое: «Так это же ты приведешь краденого коня. Из-за него таиться надо, а этот конь хоть какой, но открытый, собственный. На него есть справка». Лазарь ей уж по-всячески втолковывал. Наконец прямо спрашивает: «Ну, кто же тебе милее, скажи мне на милость, — муж родной и законный или мерин паршивый?» А она одно что намахивается на него ухватом и кричит: «Не срами меня перед людьми!» Подумайте, какая дама-баронесса! Не срамить ее…
Кланька засмеялась.
— А мне Лазаря Евтихьевича, откровенно скажу, жалко, — продолжала она. — И Константин Иваныч его держит на притужальнике: говорит, пускай сперва пройдет какое-то испытание после побега от сыскарей. И жена законная до себя не допускает как следует. Я ему прошлый раз говорю: «Ты нашел бы себе какую-нибудь другую бабу. Мало ли нашей сестры! Мужчина ты еще свежий, здоровый. А в Фенечке твоей, говорю, прости ты меня за откровенность, ничего завидного нету. Худущая, как жердь. И в годах». А он мне говорит: «А дети?» Он тревожится, что дети вырастут и уж совсем не будут его признавать.
Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях.
— Только Савелий сейчас почитает Лазаря, — заключила свой рассказ Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в лакированном футляре. — Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй, ложиться…
Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись одним тулупом.
Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий. Но не решился… Шептаться — это хуже всего.
Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело возлюбленная «императора всея тайги» Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью.
А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом.
Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то на самом дне, может быть, на дне какой-то пропасти.
Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.