Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сребницкий [121] был одним из наиболее любезных Лескову, по воспоминаниям коренных орловцев. С ним он изредка переписывался и посылал ему отдельные свои издания. Несомненно, Лесков видел и помнил в нем первого своего руководителя в чтении более современных литературных произведений, с критическим уже подходом к читаемому. Это была не простая задача, и ученик сохранил заслуженную благодарность учителю за ее выполнение.
Здесь сам собой напрашивается непустой вопрос. Много раз пытался я дознаться о происхождении неблагозвучного, нерусского псевдонима, придуманного в начале литераторства, — “Стебницкий”. Спросить об этом самого отца я так никогда и не решился, так как хорошо знал, со сколькими огорчениями связана была его деятельность, шедшая под этим именем. Ничего не знал тут и кто-нибудь в родстве. На исходе 1920-х годов я много раз навещал в Детском Селе (город Пушкин) покойного библиографа произведений Лескова — Быкова. Сидя с ним как-то летом в парке, я задал ему давно мучивший меня вопрос.
“Да, да, как же! Стебницкий! — всегда готовно и дружелюбно откликнулся уже почти совсем разрушившийся Петр Васильевич. — Как же, помню! Это, видите ли, как говорили тогда, сложилось само собой, вернее переделалось… Он взял, собственно, “Степницкий”, от слова степь, степной, мол, человек. Он ведь долго жил в Пензенской, степной губернии. Ну, вот и выбрал… А потом как-то глухое “п” само перешло в ясное “б”, ну и вышло — “Стебницкий”.
Утомлять переспросами и возражениями вельми дряхлого, начинавшего уже после длинной реплики и напряжения мысли впадать в дрему собеседника я не смел. Однако принять данного мне объяснения не мог. Нет, думаю, не в степи тут дело. Так и остался при прежнем своем домысле: буква-то одна изменена не в “Сребницком” ли? “Рцы” заменено “тако”. Тут и отроческие воспоминания, и литературное просвещение, глубоко запавшая за многое благодарность. С такой догадкой мириться легче, она к чему-то ближе [122].
В июне 1847 года приезжает в Орел высланный туда по известному “костомаровскому” делу А. В. Маркович. Для более удобного наблюдения за ним губернатор Трубецкой назначает его помощником правителя своей канцелярии. Появление этого образованнейшего и преданнейшего литературе молодого еще совсем человека сыграло для многих в Орле, а может быть, всего больше для Лескова, исключительную роль. О том, как она была велика, неопровержимо свидетельствуют два ярких показания самого Лескова.
На шестом десятке лет, выдвинув свои соображения относительно правильности некоторых биографических данных о Марко-Вовчок, приведенных профессором Киевской духовной академии Н. И. Петровым в его “Очерках истории украинской литературы”, Лесков говорил об “Опанасе”: “Афанасий Васильевич сосредоточивал в себе много превосходных душевных качеств, которые влекли к нему сердца чутких к добру людей, приобретали ему любовь и уважение всех, кто узнавал его благороднейшую душу. Литературное образование его было очень обширно, и он обладал уменьем заинтересовывать людей литературою. В общем отношении он принес в Орле пользу многим. Этот-то замечательный молодой человек встретил Марью Александровну Вилинскую, которая, кроме своей несомненной природной даровитости, обладала также и прекрасной наружностью. Афанасий Васильевич полюбил молодую красавицу, и они сочетались браком — девица Вилинская стала г-жою Маркович, из чего потом сделан ее псевдоним Марко-Вовчок. Вскоре имени этой молодой дамы суждено было “расти, а имени Афанасия Васильевича — “мáлитися”, но в сумме влияний, благоприятных раскрытию душевных сил и таланта Марко-Вовчок, Афанасий Маркович, по мнению многих, имел не малое значение. Во всяком случае он значил, конечно, гораздо более, чем орловский институт, который привлечен сюда Н. И. Петровым совершенно напрасно” [123].
На запрос задетого заметкой редактора журнала, публиковавшего “Очерки”, Лесков твердо отвечает:
“Заметка о Марко-Вовчок была моя, и я думаю, что Петров ошибается: М. А. не могла быть в орловском институте, и ее развитие всецело принадлежит ее прекрасному мужу, которого я очень хорошо знал и любил, да и обязан ему всем моим направлением и страстью к литературе. Он давно умер, убитый горем и, может быть, бесславием… Пусть Петров разъяснит: была ли она в институте, и очеркнет характерную и милую личность “пана Опанаса”, которого супруга всегда стремилась стушевать ниже Пассека пли Карла Бенни, иже недостойни быша разрешить ремень у ног его” [124].
Теплая память и глубокая признательность выливаются в массе упоминаний о “милом Опанасе” вплоть до самых предсмертных дней [125].
Приведенные выше строки “Заметки” отведены целиком ему же, но там есть и другие, не менее ценные и характерные:
“В Орле, в этом странном “прогорелом” городе, который вспоил на своих мелких водах столько русских литераторов, сколько не поставил их на пользу родины никакой другой русский город…”
Здесь уже прямая гордость своим Орлом. Это уже не “чортова вотчина” начала литераторствования, а удовлетворенное запечатление огромных заслуг своей земли перед своею родиной.
Но это все пришло, когда за плечами были десятки лет литературной работы, известность, кое-какая удовлетворенность совершенным и вера в дальнейшую возможность “совершать”.
В 1846 году Орел не сулил ничего. Приходилось идти, куда брали. А брали в жестокую школу! Обычаи и нравы в ней царили зловещие, темные… Но они же с беспощадной суровостью обогатят память, опыт и палитру будущего бытоописателя, беллетриста.
Много чудесного в этой области мог слышать Лесков раньше от своего отца. Теперь он будет узнавать уже сам, лично, непосредственно из “дел”, из их течения по темному руслу негласного правосудия, которое на всю жизнь возненавидит и воспоминания о котором будет всегда сопровождать жарким скандированием любимых строк Хомякова (“России”, 1854):
В судах черна неправдой чёрной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной
И лени мертвой и позорной
И всякой мерзости полна!
Из этого судилища выносятся темы не одного драматического произведения, очерков, как “Погасшее дело”, “Язвительный”, “Леди Макбет Мценского уезда”.
Одному тюрьмоведу Лесков писал: “Мир, который вы описываете, — мне неизвестен, хотя я его слегка касался в рассказе “Леди Макбет Мценского уезда”. Я писал, что называется, “из головы”, не наблюдая этой среды в натуре, но покойный Достоевский находил, что я воспроизвел действительность довольно верно” [126]. Иначе, надо думать, он и не поместил бы рассказа в “Эпохе” [127].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});