Свидание с Нефертити - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть-чуть… Надо помнить об этом. Чуть-чуть, в норму, в этом самое главное…
Осторожно тронул холст. Поморщился — нет, не то, недобрал, вяловато. Смелей, Федор!
Перехватил… Где мастихин? Снимем краску, начнем сначала. Помни — чуть-чуть…
Бутылка говорит с ним, он понимает ее язык. Четче вслушивайся…
Несколько резких мазков. Они прорвались сами собой, рука их сделала прежде, чем голова подумала…
Бутылка на холсте довольна. Попал!
Проверим, нельзя спешить. Федор со страхом отошел назад, вгляделся…
Лимоны рядом с глубоким, звучным пятном не терпят размытости, они требуют — тронь, не обижай, дай и нам жизнь. Федор бросил желтый мазок, он лег на холст, как ядовитая гусеница, он оскорбляет глаз, от него передернуло. К черту! Снять! Быстрей!.. Новый желтый цвет. Нет… Еще желтый, погуще… Нет… Федор пробовал и снимал. Желтые пятна, разных тонов, разной густоты, разных оттенков. Ни один не подходит. Как легко справился с бутылкой, и какими капризными оказались лимоны!
И снова готов был отчаяться, от отчаянья решился на дерзость: что, если тронуть ярко-желтый бок лимона зеленым, самым светлым, зеленым на грани с желтым! Но это же не тот цвет, какой видит глаз, — против натуры, против природы, против истины. И все-таки Федор решился. От возбуждения задрожали руки. Тот мазок, который на палитре казался зеленым, на холсте стал желтым, лимонным, таким, каким и должен быть. Правда, какую искал!
Чья-то рука легко тронула его за плечо.
— Молодец.
Федор вздрогнул и оглянулся. Одно плечо вздернуто, другое опущено — уходит от него Валентин Вениаминович.
В другое бы время Федор попереживал похвалу, порадовался ей, но сейчас не до того. У него идет захватывающая беседа — он и холст, он и мертвые вещи — бутылка, стакан, лимоны, ставшие живыми, умеющие просить, требовать, капризничать. Он слушает и повинуется им, и на его холсте одно маленькое чудо сменяется другим.
«Эх, нет, Савва Ильич, ты, кажется, не получишь этюдник, он еще пригодится мне самому».
Раздался звонок.
Вслед за звонком раздался и голос Валентина Вениаминовича:
— Кончайте! Пора!
А работа еще далеко не кончена. Федор только-только вошел во вкус.
Подошли Лева Православный и Вячеслав Чернышев, постояли, оценивающе приглядываясь. Чернышев первый сказал:
— Не так уж плохо.
— Старик, ты не подменил холст? — спросил Православный.
Но когда Федор взглянул на их холсты, радость от победы улетучилась. Куда там ему до них…
Как знать, может, еще и придется подарить Савве Ильичу свой этюдник.
10Вечерело. За окном общежития — тлеющие на закатном солнце ржавые крыши, иссиня-темные провалы между домов, на дне этих тенистых провалов муравьиная людская суета.
С глухой кирпичной стены соседнего здания рабочие снимали огромный фанерный плакат. Когда-то, во время невеселых сводок Совинформбюро, затемнений, комендантского часа, марширующих ополченцев, был вывешен этот плакат — суровая женщина в платке протягивает вперед руку: «Родина-мать зовет!»
Сейчас две лебедки подняли дощатую площадку с рабочими прямо к смытым бровям суровой женщины. Угловой фанерный лист медленно опускался на блоке вниз…
— Москва шинель снимает, — обронил Чернышев. Он сидел на койке с гитарой (сегодня только привез ее), щипал струны, негромко, проникновенно напевал:
Динь-бом, динь-бом,Слышен звон кандальный.Динь-бом, динь-бом,Путь нелегкий, дальний…
Иван Мыш, поставив между колен тумбочку, сутулился над ней. После экзаменов, по дороге в общежитие, он нашел большую перламутровую пуговицу от дамского пальто, сейчас колдует над нею — ворочает ее в пальцах, страдальчески морщит лоб. На тумбочке лежит пузатый перочинный ножик, в толстой ручке — целый арсенал лезвий, пилочек, буравчиков.
— Зачем тебе пуговица? — спросил его Федор.
— Сделаю брошку — бабы в обморок попадают.
Федор позирует Православному, тот сопит, мычит, чмокает губами, гримасничает над бумагой, время от времени вскидывает на Федора осатанелый взгляд, замирает, впитывает, изучает. По его мнению, у Федора склад лица чисто новгородский, северный.
А Федор никак не может забыть натюрморт — бутылку с лимонами. Не так он его писал, теперь бы взялся иначе. Эх, если б можно снова встать к чистому холсту!
Динь-бом, динь-бом!Слышно там и тут.Нашего товарищаНа каторгу ведут…
Чернышев уронил на струны руку, не сводя взгляда с рабочих за окном, спросил:
— Интересно, что повесят вместо нее?
— Ха! — отозвался Лева. — Будет парень с молотком в могучей руке. И надпись: «Отчизна зовет тебя к трудовым подвигам!»
— А ты, Православный, какую бы фигуру повесил на этом месте?
— Я бы к черту сломал этот дом — гроб кирпичный.
— И настроил бы поэтических изб с наличниками. Ясно!.. А ты, Федор? — повернулся к Федору Чернышев.
— Я?.. Я бы, пожалуй, повесил пейзаж с травой, с небом, с водой, чтоб глаз отдыхал.
— А ты, Мыш Без Мягкого?..
Иван Мыш оторвался от пуговицы, скептически поджал губы:
— Хиба ж не все одно, что висит?
— Ну а все-таки, если б заставили — повесь, сообрази.
— Ежели б заставили, то повесил парня с молотком. Хоть похвалят за это.
Чернышев, перебирая струны гитары — «динь-бом, динь-бом…», — негромко признался:
— Я тоже — за парня с молотком, но не потому, что похвалят.
Лева Шлихман оторвался от альбома, откинулся назад, взглянул на Вячеслава Чернышева, как глядят на неоконченную картину — критически, оценивающе.
— Старик! — провозгласил оп величаво. — Ты смешон в своем оригинальничанье.
— А я не оригинальничаю, я так думаю.
— Ты художник, я видел твои работы.
— Разве это мешает мне говорить то, что я думаю?
— Истинный художник не может искренне признавать банальность.
— Откуда ты знаешь, что я этого парня с молотком сделаю банальным?
— Сама тема! Сама тема!.. «И он пожал в тени завода ее мозолистую грудь…»
Вячеслав отложил в сторону гитару.
— Послушай ты, «на святой Руси петухи поют», запоздалый славянофил, да было бы тебе известно, что я хочу быть полезным людям. И мое глубокое убеждение, что плакат, зовущий к труду, нужней сусальных петухов и луковичных куполов, какими ты умиляешься.
— Утилитарист! — завопил Лева Православный, вскочил с места, взъерошенный, колючий, мясистое лицо свирепо, кулаки прижаты к груда — того и гляди, стукнет Вячеслава Чернышева по боксерской макушке… Но не бросился, встал в позу: — Не будем горячиться, старик!
— Вот именно. Сядь.
— Ты смеешься: колокольни, купола, расшитые петухами полотенца, кондовая Русь. Смейся, паяц!.. Твой прапрадед открыл в архитектуре шатровый купол, кто-то другой — купол луковичный, кирпичик по кирпичику копилось национальное искусство, самобытный дух народа. Века копили! Миллионы предков копили! Твоих предков, чудовище! И все для того, чтобы ты, высокоидейный варвар, их просвещенный потомок, отдал искусство на потребу плакату. Такие, как ты, пивнушку считают полезнее храма Христа Спасителя. От храма Спасителя — ни пива, ни раков, — значит, в щебенку его, в труху!..
— Стоп! — оборвал Чернышев. — От плаката тоже — ни пива, ни раков, а я стою за плакат, не за пивнушку.
— Не-ет, от плаката выгода! — закричал Православный. — Да, да, самая прямая, самая утилитарная. Твой парень своим молотком, как гвозди, забивает в головы простаков идейки!..
— Вот тут-то ты и попался. Идейки?.. А твой храм Христа Спасителя создан для простого созерцания? Тоже для идей. Весь вопрос — чьи идеи лучше, значительнее. Ты за какие идеи, Христова душа? За старые, храмовые? Вряд ли, не поверю.
— К черту идеи храма! Он мне сам важен. Сам! Его форма!
— Переплет книги, а не сама книга?.. Вернись с небес, ангел милый, вспомни, о чем начался спор. За тему меня упрекал. Тема еще не форма…
И в это время, как глас божий, со стороны раздалось восклицание:
— Врешь, Вече! Тема — форма! Зародыш ее.
В дверях стоял Лева Слободко, в чаду баталии никто не заметил, как он вошел. Слободко сменил китель с лейтенантскими погонами на кофейного цвета костюмчик, жмущий под мышками, круглое, розовое, как только что вынутый из печи каравай ситного, лицо празднично, — видать, Лева приготовился веселиться, пришел подбирать компанию.
Лева Православный с воплем бросился к нему:
— Понимаешь — утилитарист! И гордится этим!
— Тема — эмбрион формы, Вече, — сказал Слободко.
Вячеслав Чернышев привстал с койки и раскланялся:
— Снайперский выстрел, убит наповал. Прикажете верить на слово?
— Тебе сегодня поставили бутылку, так сказать, задали…
— Тему, — подсказал Чернышев.