Обезьяна приходит за своим черепом - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну! — воскликнула Марта.
— ...ворон, не знаешь своих ближайших родственников?
— Господи, с вами с ума сойдёшь, Курт! И что у вас за дикие мысли! — горестно удивилась Марта. — Нет, конечно, ничего подобного он не писал. Но он из этих, как их там, нацистов, занимает какое-то особое положение, наместника, что ли, и его каждый день треплют во всех газетах. Он усмирял там какое-то восстание... впрочем, нет, не знаю. Он, кажется, не военный и работает там... в... гестапо, что ли? А впрочем, тоже не знаю, там ли, только теперь он написал ещё письмо и просил разрешения приехать и отдохнуть в имении, потому что... Но меня удивляет, Курт, ведь вы работали у родителей госпожи Мезонье и вы ничего не знаете.
— Ничего не знаю, — покрутил головой Курт. — Работал я здесь всего несколько месяцев, и то лет двадцать тому назад, тогда ни господина Мезонье, ни госпожи, ни её брата, никого не было, жил один старик Курцер, вот я у него и ухаживал за розами... — Он помолчал. — Тогда и этот институт, где работает господин Мезонье, был не здесь, он уже сюда, кажется, после переехал. Всё принадлежало Курцеру, я ему ещё в город ездил клумбы разбивать, он любил, чтобы прямо перед окном росли цветы и особенно розы и лилии. Эх, и до чего же хороший старик он был, Марта!.. Ну ладно, так что вы хотите сказать? Что с этим братом госпожи Мезонье?
— У него что-то неладно с головой, — Марта покрутила пальцами около лба, — переутомился или что ещё, не знаю, право, но врачи прописали ему полный покой.
— Они всегда под конец сходят с ума, — сказал убеждённо Курт и перекусил нитку, — таков уж их конец. Я знал одного палача — он под старость разговаривал со своим ночным горшком...
Он осторожно взял вышивку из рук Марты, положил её и встал с места.
— Ну вот, крылья и хвост готовы, уже становится темно, а я в сумерках плохо вижу. Остальное придётся окончить завтра утром... И когда же приезжает этот господин?
— Kaк же мне благодарить вас, господин Курт! — сказала Марта. — Это такая красота, такая красота!
— Так когда же он приезжает? — повторил садовник и так выпрямился, что у него хрустнул позвоночник. — Почистить хотя бы ближайшие аллеи к его приезду надо, приготовиться... — И вдруг быстрая гримаса пробежала по его лицу, дёрнула щёку, вывернула нижнюю губу и заставила на мгновение закрыть глаза; он хотел что-то сказать, но только глубоко вздохнул, открыл рот и остался так неподвижно. — А то эти господа не любят шуток, — сказал он нараспев.
— Да, вам нужно тогда поторопиться, Курт, — сказала Марта, глядя на него с некоторым страхом. — Его можно ждать каждый день...
— Пойду, — сказал Курт, зевая, и прикрыл рот рукой. — Опять разболелась голова. Что за окаянная болезнь!
Он вышел и затворил за собой дверь.
Я подбежал к Марте.
Она держала платок за самый кончик двумя пальцами и, прищурясь, откинув голову назад, любовалась своей рукой.
— Но хотела бы я знать, — сказала она вдруг задумчиво, — где его так изуродовало, что он дёргает щекой?
Глава седьмая
В саду мы играли в индейцев.
Это была очень интересная игра, но и строго-настрого запрещённая игра. Чтобы участвовать в ней, нужно было прятаться в песчаные гроты, взбираться на деревья, падать в волчьи ямы, стрелять из луков и рогаток, что опять-таки было далеко не безопасным, — словом, проделывать множество интересных, но абсолютно неприемлемых, с точки зрения гигиены, приличия и сохранения одежды, трюков. Играть поэтому приходилось тихонько, забираясь в самые далёкие чащи сада и тщательно хоронясь от постороннего глаза. Было нас восемь краснокожих, смертельно, по замыслу игры, ненавидящих друг друга и твёрдо выполняющих три основных правила — не трусить, не плакать, не жаловаться.
В тот день, о котором я рассказываю, мне особенно не повезло. Я зазевался и попал в засаду. Меня сейчас же повалили на землю, обезоружили, связали и бросили в кусты. Ещё бы немного — и меня пригвоздили бы к столбу пыток и расстреляли бы из луков. Но тут на моих врагов налетело дружественное нам племя, и они позорно бежали, теряя по дороге убитых, пленных и раненых. В переполохе меня совсем позабыли.
Я лежал связанный по рукам и ногам на полянке, между двумя большими кустами сирени. Жёсткие листья опущенных ветвей касались моего лица. От них шёл едва заметный горьковатый запах, какой бывает, когда пожуёшь веточку сирени. Какая-то букашка с жирным, мягким телом и очень короткими металлически-синими круглыми надкрьшьями не торопясь ползла по жёлобу листа.
В одном листе было ещё немного влаги — утром прошёл небольшой дождь, и когда я задел ветку, на лицо мне упала тяжёлая, чистая капля.
Тогда я выполз из-под куста и стал смотреть на небо.
Было оно ясное, высокое и такое голубое-голубое, что казалось чёрным. Бог его знает, где оно начиналось, — возможно, у самого моего лица, — но когда я стал глядеть в его глубину, мне вдруг показалось, что времени больше не существует. Небо было пустое, ни единого облачка не было на нём, оно всасывало меня в себя, и я падал, падал, падал в него и не мог удержаться. Слипались глаза, истома охватывала тело, и вот земля покачнулась, тронулась с места и плавно полетела, неся меня на себе. Ещё борясь со сном, я открыл было глаза, но опять увидел чёрные острые листья, строгие и жёсткие, как вырезанные из глянцевитой бумаги, почувствовал чуть горьковатый запах коры и земли, а над всем этим опять легло то же чёрное, пустое небо. Тогда я перевернулся на бок, спрятал голову и заснул.
Очнулся я оттого, что кто-то очень осторожно, так, чтобы не разбудить, режет мои верёвки.
Я открыл глаза и сел.
Надо мной с ножом в руках наклонился Курт.
— А вас уж искали-искали! — сказал он весело. — Марта весь сад обежала, и как она вас тут не накрыла, не пойму!
Он срезал верёвку с ног и отбросил её в сторону.
— Ишь как затянули, прямо мёртвым узлом, — сказал он, покачивая головой. — В индейцев, что ли?
— В индейцев, — ответил я и тут заметил в его руках самодельную свирель.
— Что это у вас? — спросил я.
— Это? Это ножик, — ответил он, слегка недоумевая, — обыкновенный садовый ножик, что, не видели такого разве? Ну, вставайте, наверное, новую рубашку-то всю замазали! Ишь ведь какая сырость, — он провёл рукой по траве, как по конской гриве. — Мамаша-то увидит вас таким трубочистом, что скажет?
— Нет, не нож, а вот это? — сказал я, показывая на его левую руку.
— Ах, это! — он хитро улыбнулся. — Это я тут дрозда хотел подманить, вон в тех кустах у меня и силок стоит. Здесь знаменитый дрозд живёт, только вот не знаю точно, где его искать. — Он посмотрел на солнце. — Скоро его пора придёт. Давайте посидим минутку тихо...
Так, друг около друга, в полной неподвижности, мы просидели минут двадцать. Потом Курт приложил свирель к губам.
Сначала он извлёк из неё тончайший, как волос, певучий звук, похожий не то на призыв, не то на сигнал, и сейчас же отнял свирель.
В кустах было тихо.
Он снова посвистел, теперь длинно и протяжно, остановился, переждал немного и посвистел опять. Тогда над нашей головой в кустах что-то зашумело, колыхнулись и вздрогнули напряжённые ветки. Верхняя, с крупными острыми листьями, закачалась, как будто её кто-то толкнул.
— Прилетел, — тихо сказал Курт, — сидит и слушает.
И он опять заиграл.
Теперь свирель пела безостановочно на какой-то очень высокой ноте, оповещая, дразня и вызывая на состязание. Вверху, в кустах, послышался жёсткий, гортанный звук: трэнк, рри! Это дрозд отвечал своему незримому сопернику. Ветка вздрагивала неровными крупными толчками, как будто по ней барабанил град, и вдруг дрозд запел.
Я сразу понял, что поёт он, весь уходя в песню, не видя ничего и забывая всё на свете. Мне подумалось даже, что, может быть, в это время он закрывает глаза.
Вся песня его была светлая и какая-то прозрачная насквозь. Тогда же мне пришла на память песня соловья, и я понял разницу; вспомнил, как поёт скворец, и опять решил, что это не то, — тянулась, тянулась сплошная музыкальная ткань, сверкая и переливаясь, но никакого богатства и разнообразия не было в ней, кроме необычайной чистоты. Она была более одухотворённой, чем человеческий голос. Никогда и ни в чём человек не может достигнуть такой чистоты и слаженности. Уж одно присутствие мысли замутило бы чистоту этой песни, созданной природой ещё до появления человека. Наверное, так могла бы разговаривать природа, если бы эти кусты сирени, трава, холм и полянка обрели голос.
Я открыл рот, чтобы сказать что-то, но Курт сделал мне знак молчать, и я опять припал к траве.
А дрозд заливался.
Он сидел теперь неподвижно.
Кусты больше не качались, и где он сидит, определить было невозможно. Вероятно, песнь и не зависела теперь от него. Может быть, птицы в эти минуты своего ярчайшего цветения утрачивают сознание окружающего, и тогда приходи и бери их голой рукой.