Николай I - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вот и пушки, – указал кто-то на подъезжавшую артиллерию.
– Ну что ж, всё как следует, – усмехнулся Голицын. – За крестом – картечь, за Богом – зверь!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
– Я ещё не уверен в артиллерии, – отвечал государь каждый раз, когда убеждали его послать за артиллерией.
Не только в ней, но и в остальных войсках не был уверен. Семёновцы передавали бунтовщикам через народ о своём желании соединиться с ними; измайловцы на троекратное: «Здорово, ребята!» – ответили государю молчанием; а финляндцы как встали на Исаакиевском мосту, так и не двигались.
«Что, если все они перейдут на сторону мятежников? – думал государь, – тогда и артиллерия не поможет: пушки на меня самого обратятся».
– Bonjour, Карл Фёдорович. Посмотрите, что здесь происходит. Вот прекрасное начало царствования – престол, обагрённый кровью! – сказал он подъехавшему генералу Толю, опять усмехаясь давешнею, как сквозь зубную боль, кривой усмешкой.
– Государь, одно только средство положить сему конец: расстрелять картечью эту сволочь! – ответил Толь[61].
Государь молча нахмурился; чувствовал, что надо что-то сказать, но не знал что. Опять забыл роль, боялся сфальшивить.
– Не нужно крови, – подсказал Бенкендорф.
– Да, крови, – вспомнил государь. – Не нужно крови. Неужели вы хотите, чтобы в первый день царствования я пролил кровь моих подданных?
Замолчал и надул губы ребячески. Опять стало жалко себя, захотелось плакать от жалости: «Pauvre diable! Бедный малый! Бедный Никс!»
Взяв Бенкендорфа под руку, Толь отъехал с ним в сторону и, указывая на государя глазами, спросил шёпотом:
– Что с ним?
– А что? – притворился Бенкендорф непонимающим и посмотрел на солдатское, простоватое лицо Толя с лукавой придворной усмешкой.
– Да неужели этих каналий миловать? – удивился Толь.
– Ну, об этом не нам с вами судить. Царская милость неизреченна. Государь полагает прибегнуть к огню только в самом крайнем случае. Наш план – окружить и стеснить их так, чтобы принудить к сдаче без кровопролития.
Толь ничего не ответил. Боевой генерал, сподвижник Суворова, любимец Кутузова, знаток наполеоновской тактики, он понимал, что Бенкендорф говорит с той невежественной лёгкостью, которая свойственна людям, никогда не нюхавшим пороха; что каре мятежников стоит твёрдо: можно его расстрелять, раздавить, уничтожить, но сдвинуть нельзя; и что если бунт перекинется в чернь, то в тесноте, в толпе многотысячной, произойдёт не бой, а свалка, и Бог знает чем это кончится. В войсках, верных Николаю, было колебание, а среди начальников – то, что всегда бывает перед боем проигранным: все теряли голову, суетились, метались без толку, давали и принимали советы нелепые: подождать до утра, в той надежде, что к ночи мятежники сами разойдутся; или послать за пожарными трубами и облить каре водою, «направляя струю против глаз, что, при бывшем маленьком морозце, привело бы солдат в невозможность действовать». Появилась наконец артиллерия: после долгих уговоров государь согласился послать за нею. С Гороховой выехали на больших рысях четыре орудия с пустыми передками, без зарядов, под командой полковника Нестеровского.
– Господин полковник, имеете ли вы картечи с собою? – спросил Толь.
– Никак нет, ваше превосходительство, не было приказано.
– Извольте же послать за ними немедленно, ибо в них скорая надобность будет, – приказал Толь.
Он знал, что делает: самовольным приказом спасал государя и, может быть, государство Российское.
От угла Невского к дому Лобанова, от дома Лобанова к забору Исаакия и вдоль по забору, к тому последнему углу, который заслонял от фронта мятежников, государь двигался медленно-медленно, шаг за шагом, в течение долгих часов, казавшихся вечностью.
Остановившись у этого угла, почувствовал, что и дальше, за угол, туда, откуда пули посвистывают, влечёт его сила неодолимая, затягивает, засасывает, как водоворот щепку. Смотрел на гладкие серые доски и не мог оторвать от них глаз: там, на страшном углу, эти страшные доски напоминали плаху, дыбу проклятую.
Он знал, что влечёт его туда, за угол. «Я покажу им; что не трушу», – вспоминал слова свои и слова Якубовича: «Хотят, чтобы ваше величество сами подъехать изволили». Почему других посылает, а сам не едет?
Пули из-за угла посвистывали, перелетая через головы: бунтовщики, должно быть, нарочно целили вверх.
Угол забора защищал государя от пуль, а всё-таки казалось, что они свистят над самой годовой.
– Что ты говоришь? – спросил он генерала Бенкендорфа, который, выехав за угол, что-то приказывал стоявшему впереди батальону преображенцев.
– Я говорю, ваше величество, чтобы дураки пулям не кланялись, – ответил тот и, не успев отвернуться, увидел, что государь наклонил голову.
На бледных щеках Николая проступили два розовых пятнышка. Пришпоренная лошадь вынесла всадника за угол. Он увидел мятежников, и они его увидели. Закричали: «Ура, Константин!» – и сделали залп. Но опять, должно быть, целили вверх – щадили. Пули свистели над ним, как хлысты, не бьющие, только грозящие, и в этом свисте был смех: «Штабс-капитан Романов, уж не трусишь ли?»
Опять пришпорил – лошадь взвилась на дыбы и вынесла бы всадника к самому фронту мятежников, если бы генерал-адъютант Васильчиков не схватил её под уздцы.
– Извольте отъехать, ваше величество!
– Пусти! – закричал государь в бешенстве. Но тот держал крепко и не отпустил бы, если бы ему это стоило жизни: был верный раб.
Вдруг пальцы государя, державшие повод, ослабели, разжались. Васильчиков повернул лошадь, и она поскакала назад.
Государь почти не сознавал, что делает, но испытывал то же, что в детстве, во время грозы, когда прятал под подушку голову.
Доскакав до Дворцовой площади, опомнился. Надо было объяснить себе и другим, почему отъехал так внезапно от страшного места. Подозвав дворцового коменданта Башуцкого[62], спросил, исполнено ли приказание усилить караул во дворце двумя сапёрными ротами.
– Исполнено, ваше величество.
– Экипажи готовы? – спросил адъютанта Адлерберга.
– Так точно, ваше величество.
Велел приготовить загородные экипажи, чтобы в крайнем случае перевезти тайком, под конвоем кавалергардов, обеих императриц и наследника в Царское.
– А что императрица, как? – продолжал государь.
– Очень беспокоиться изволят. Умоляют ваше величество ехать с ними, – ответил Адлерберг.
Государь понял: уехать с ними – бежать.
– А ты как думаешь? – взглянул на Адлерберга исподлобья, украдкою.
– Я думаю, что жизнь вашего императорского величества…
– Дурак! – крикнул государь и, повернув лошадь, опять поскакал на Сенатскую площадь.
На Адмиралтейской башне пробило три. Смеркалось. Шёл снег. Белые мухи кружились в темнеющем воздухе.
Вдоль Адмиралтейского бульвара стояла рота пешей артиллерии с четырьмя орудиями и зарядные ящики с картечью.
Генерал Сухозанет подскакал к государю.
– Ваше в ы с о ч е с т в о… – начал второпях докладывать.
Государь посмотрел на него так, что он готов был сквозь землю провалиться. Но «бедный малый» вспомнил, как сам давеча скомандовал: «Рота его величества остаётся при мне». Где уж спрашивать с других, когда сам себя не чувствовал «величеством».
– Ваше императорское в е л и ч е с т в о, – поправился Сухозанет, – сумерки близки, а темнота в этом положении опасна. Извольте повелеть очистить площадь пушками.
Государь ничего не ответил и вернулся на прежнее место, к забору Исаакия. Опять гладкие серые доски и тот страшный угол – плаха, дыба проклятая; опять свист пуль – свист хлыстов, не бьющих, только грозящих и смеющихся.
Прежде было две толпы: одна – на стороне царя, другая – на стороне мятежников, теперь обе слились в одну. Всё больше темнело, и в темноте толпа напирала, теснила государеву лошадь.
– Народ ломит дуром. Извольте отъехать, ваше величество! – сказал кто-то из свиты.
– Сделайте одолженье, ребята, ступайте все по домам. Государь вас просит, – убеждал Бенкендорф.
– По мне стрелять будут, могут и в вас попасть, – сказал государь.
– Вишь, какой мякенький стал! – послышались голоса в толпе.
– Теперь, как вам приспичило, то вы и лисите, а потом нашего же брата в бараний рог согнёте!
– Не пойдём, умрём с ними!
Лица вдруг сделались злыми, и стоявшие без шапок начали их надевать.
– Шапки долой! – закричал государь, и опять, как давеча, восторг бешенства разлился по жилам огнём; опять понял, что спасён, только бы рассердиться как следует.
Вдруг из-за забора начали швырять камнями, кирпичами, поленьями.