Детский мир (сборник) - Людмила Петрушевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрос на товар в китайских и тайских ресторанах был стабилен, конкуренции – никакой. Раз в год лесная бригада менялась. Грибам для роста требовались тепло, влага и темнота плюс то, что грибоводы держали в секрете, а фирме для работы – конспирация. Небольших, как дети, лаосских нелегалов никто не должен был видеть, о существовании грибной фермы никто не должен был знать. Рухлядьев оказался для Сергея Сергеевича находкой, да и самому Рухлядьеву работа пришлась по душе – во двор из грибного царства никого не пущать, ворота перед посторонними не отворять, зевак гнать, праздное любопытство, как искру вредную, гасить на месте.
И все бы ничего, но внезапно пропал Рухлядьев. Без устного предупреждения, без записки, без следа – телефон молчит, квартира пуста (полиция вскрывала), исполненные тихой радости соседи, давно сулившие Рухлядьеву в печенку беса, в неведении. Бросил рабочую смену и канул, точно испарился, – ни шума от него, ни запаха, ни мокрого пятна. Должно быть, порою люди, как некоторые звери, от тоски своей бессмысленной жизни выбрасываются вон, за границу мира, словно киты на пляж из океана. Нужен лишь толчок, напутствие, легкий ветер в спину. Полицейский капитан на вскрытии квартиры признался понятым: «Бывает, и в мирное время пропадают люди, так что с собакой не найти».
Бывает. Вот и Рухлядьев тоже – пропал, искали, не нашли.
Майя Кучерская
Плач по уехавшей учительнице рисования и черчения
Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.
Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.
Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр-тр – в горькую синеву небес.
Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.
Ее отсутствие, вот что – два.
Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.
Вынужденность любви к ней – вот что четыре!
Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги все. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.
Приезжай скорее и все-все мне объясни.
Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.
Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.
Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.
Вот теперь можно и поговорить.
Что, рассказать тебе, что я нашла перед твоим отъездом под зеркалом у нас в коридоре? Конверт! И знаешь, что на нем было написано простым карандашом, в уголке, почти незаметно? «М. А.» Он был заклеен, но лежали в нем – я посмотрела на свет – деньги! Уж не для тебя ли, любовь моя?.. Краснеешь? Да расслабься! Тебе крупно повезло, те же инициалы у моей мамаши, так что, возможно, наоборот, это ей кто-то передал. Не знаю. Почерк по двум буквам не определишь, тем более они слабые, карандашные… И все-таки, думаю, это предназначалось тебе. Конверт за услуги – типичный мамашин стиль. Ты – продажная, любовь моя!
И тем, кто к тебе приходит, за плату такую или побольше, ты отдаешь свою душу, в форме виолончели она. Чтобы вдвоем поиграть. По необходимости подкручиваешь еще винтом-штырьком, подкалываешь иголочкой, сыграв дуэт-другой… Уходишь. Во сне. Пока они спят, одурманенные, твои пациенты, и ты, даже не осенив – нельзя, разбудишь! привяжешь больше, чем след! – не осенив их лиц поцелуем, беззвучными шагами улетаешь в окно.
Ты – сон их предутренний, сочный, цветной. Ткни пальчиком – потечет краска. Апельсиновая и малиновая, хочешь, лизни?
Ты – их мечта самая выстраданная.
Ты – живое страдание. Их.
Ты…
Святая. Мария Магдалина имя тебе. Смотрела Мэла Гибсона фильм?
Красный тюльпан зацвел на школьном огороде. Я сказала – вот так мак! А ты ответила – это тюльпан! Я – мак!!! Ты – хорошо, мак, превратившийся в тюльпан. А я – ночью? Ты – всегда! А я – нет, на рассвете. Все хорошее случается на рассвете. А ты – нет, на рассвете наступает прощание. Ха! Проговорилась, Мария Алендровна.
Разворотило, разворошила.
Ты разворотила меня. Он оставил на столе своей мастерской одну книгу, я сдула с обложки опилки, странно она называлась – «Лолита». Раскрыла, и сразу же: «Ты разворотил у меня что-то внутри».
После чего мы и переехали в другой город. Мама вышла замуж. За коротышку, ниже ее на полголовы. Он нашел там работу. И мы переехали в город Другой.
Все совпало. Мама сказала: чудесно! Как же вовремя. Иначе уже не знала, что и делать, куда отсюда бежать. От проклятого этого ДК. Я только рыдала не вслух.
А тут ты.
И снова мама: надо же, вот ведь удачно. У нас ты вела черчение, у младших – рисование, но по совместительству была еще и психолог школы! Говорили, что ты и где-то еще в нешкольной жизни пользовала людей странными средствами, учила их видеть. Моя профессия – учить видеть. Так ты сказала. Меня сразу же затошнило тогда.
Но ты уже положила на меня глаз. Я тебе понравилась, да, Малендра? Увидела?
Сначала ты все повторяла – тебе никто не говорил, у тебя талант? Талант к цвету? Ты различаешь оттенки. Тебе надо рисовать. Приходи. Вы, что ли, кружок ведете такой (это я спросила; сдалась она мне, эта бабуля-хромоножка)? Помнишь, что ты ответила? Веду. Кружок. Но заниматься в нем будешь только ты. Одна. Индивидуально!
Знаю, ты с мамашей моей говорила, она и не скрывала, что специально приходила к тебе как-то днем, пока мы учились, как папы Карлы, а у тебя, видите ли, было окно, не знаю только, в какой точно день. Накидала тебе чепухи истерической до потолка. Ты не поняла, что мамаша моя как раз не видит? Ничего. Но вот захотела наконец-то хоть что-нибудь разглядеть. За твой счет. Вот ты теперь и заманивала меня этим рисованием, этой лестью, потому что нажаловалась мамаша, и ты наверняка обещала попробовать, хотя и самой тебе ведь так круто показать ей и себе, как подвластны тебе любые души, как запросто ты можешь помочь… Какая же это любовь?!
Мы рисовали вместе. Ты рисовала тоже – я так удивилась! Разве такие кружки рисования? Но ты рисовала. Черной гелевой ручкой. Горы. Вершинки белые, как измазанные пастой «Жемчуг». Деревья, речка. Олененок с оленем пьют. Напевала непонятное. Горы высокие еленям… Я говорила: что за песня такая не по-русски? Ты говорила: есть такая книга, Псалтырь, вот оттуда. Я говорила: вы, что ли, горнолыжница? Ты отвечала: нет. Давно уже. Зато раньше. Я ж из Хибин и раньше… Но теперь нога… Просто каждое лето хожу с друзьями в поход. Я говорила: у вас че, так прям много друзей? Ты говорила: ну… в самый раз на поход. А как же муж-дети? Но про это я не спрашивала, зачем? И так было ж ясно все! Ни мужа, ни детей. Только сын взрослый, который давным-давно, кажется, погиб. Это я случайно знала от зоологички. Я спрашивала: раз ты так их любишь, эти горы, раз так ждешь поход, почему все черно-белое? Какая же это любовь? Ты отвечала – графика. Я дальтоник. И улыбалась тихо. Я говорила: да разве женщины? А впрочем, плевать. Мне-то, мне – что теперь рисовать? Вот, подоконник с вазой уже готов. Дальше что?
Ты говорила – да что хочешь. Хотя… лучше, наверное, то, что чувствуешь сейчас. О чем думаешь или о ком.
И я рисовала. О ком. Только о ком, всегда!
Черное озеро, кипевшее тайной воронкой внутри. Листок зеленый глотает невидимый зев.
Пламя бахромой, камни горючие, рубинные ветки, космы янтаря жгут колени.
Что это?
Не видите? Огнь! Лес горит.
Ландыши нежные, дрожащие в тени. Противные. Чтоб слюда их была порвотней.
Горячая голая ладонь. Обвожу черным карандашом свою и покрываю мелкими темными волосками. Под ладонью – мотыль, наживка. Рыбка плывет насквозь.
Ты сказала – та-ак, понятно. Что, что понятно вам? Ты улыбнулась: некоторые вещи не нуждаются в одежке слов. Я: нуждаются. Очень. Скажите мне! Ты опять улыбнулась, и знаешь, улыбка твоя была такой старенькой! Такой уставшей. Вот тут я и увидела это.
Ты сказала: понятно то, что ты не можешь забыть что-то, что у тебя болит. Горит. И уже другим голосом, веселым и бодрым: возьми-ка ластик. Стирай. Стирай эту ладонь и травку на ней. И вскоре ладонь, волоски, мотыль спрятанный исчезли. Осталась одна рыбешка. А ее? Пусть поплавает еще, ты сказала. Давай прервемся теперь. Смотри-ка – май. Потеплело-то… Время мыть окна. Набирай в туалете воды.