Генерал в своем лабиринте - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, когда генерал предпринял завоевательный поход в труднодоступные территории Перу, которые все еще находились в руках испанцев, Мануэле не удалось поехать с ним в составе его генерального штаба. И тогда она последовала за ним со своими баулами, чемоданами и его архивами, как первая дама среди его наложниц, но без его ведома, с последним отрядом колумбийской армии, солдаты которой обожали Мануэлу за ее казарменный язык. Она проехала триста лиг по головокружительным горным тропам Анд, верхом на муле, но за четыре месяца ей удалось побыть с генералом лишь две ночи, причем одну из них только потому, что она напугала его угрозой самоубийства. Она следовала за ним, пока не обнаружила, что в то время как она не может до него добраться, он утешался со случайными женщинами, каковые встречались ему. Среди них была Мануэлита Мадроньо, неотесанная метиска восемнадцати лет, – это она озаряла его бессонные ночи.
Вернувшись в Кито, Мануэла решила оставить мужа – она называла его пресным англичанином, который любит без наслаждения, говорит без изящества, ходит медленно, здоровается с реверансами, садится и встает с осмотрительностью и не смеется даже собственным шуткам. Но генерал убедил ее на полную мощь использовать свое гражданское состояние, и она подчинилась его доводам.
Через месяц после победы при Аякучо, уже будучи правителем половины мира, генерал отправился в Верхнее Перу, которое позднее стало республикой Боливией. Он не только уехал без Мануэлы, но перед отъездом поставил перед ней как проблему государственного значения вопрос об окончательном разрыве. «Я думаю, ничто не может соединить нас под покровительством невинности и чести, – написал он ей. – В будущем ты останешься одна, но рядом со своим мужем, я же останусь один на целом свете. И только сознание победы над самими собой будет нам утешением». За три месяца до того он получил от Мануэлы письмо, где она извещала, что вместе с мужем уезжает в Лондон. Новость застала его в постели с Франсиской Субиага де Гамарра, храброй воительницей, супругой одного маршала, который позднее стал президентом республики. Генерал, прервав любовные ласки посреди ночи, немедленно послал Мануэле ответ, который скорее напоминал военный приказ: «Скажите ему правду и никуда не уезжайте». И подчеркнул собственной рукой последнюю фразу: «Я люблю вас, это несомненно». Она подчинилась, переполненная радостью.
Мечта генерала рассыпалась на куски в тот самый день, когда она, казалось, вот-вот исполнится. Не успел он основать Боливию и завершить государственную реорганизацию Перу, как ему срочно пришлось возвращаться в Санта-Фе – это было вызвано первыми попытками разъединения со стороны сепаратистов генерала Паэса в Венесуэле и политических интриганов Сантандера в Новой Гранаде. На сей раз Мануэле пришлось ждать довольно долго, пока он разрешил ей быть рядом с ним, но когда это наконец стало возможным, получился цыганский табор – дюжина навьюченных мулов, верные рабы, одиннадцать котов и кошек, шесть собак, три самца уистити, обученные искусству дворцовых непристойностей, медведь, умеющий вдевать нитку в иголку, и девять клеток с попугаями лоро и гуакамайо, которые поносили Сантандера на трех языках.
Она прибыла в Санта-Фе как раз вовремя, чтобы спасти генералу жизнь в недобрую для него ночь 25 сентября. Прошло только пять лет с тех пор, как они познакомились, однако он был уже таким дряхлым и на него настолько нельзя было положиться, будто прошло пятьдесят, и у Мануэлы было ощущение, будто она, спотыкаясь, бредет в сумерках одиночества. Немного погодя он вернулся на юг, чтобы попридержать завоевательские амбиции Перу против Кито и Гуаякиля, но любые усилия были уже бесполезны. Мануэла осталась тогда в Санта-Фе, не имея ни малейшего желания ехать с ним, зная, что этому вечному беглецу некуда бежать.
О'Лири отметил в своих воспоминаниях, что генерал никогда не бросался столь стремительно в объятия тайной любви, как в тот воскресный вечер в Турбако. Монтилья написал об этом в частном письме спустя несколько лет, расценивая это как несомненный симптом надвигающейся старости. Побуждаемый хорошим настроением, в котором пребывал генерал, и его доверительным тоном, Монтилья не удержался от попытки вызвать генерала на откровенность.
– Остается только Мануэла? – спросил он его.
– Остаются все, – ответил без тени улыбки генерал. – Но Мануэла прежде всего.
Монтилья подмигнул О'Лири и сказал:
– Скажите честно, генерал: сколько их было?
Генерал уклонился от прямого ответа.
– Намного меньше, чем вы думаете.
Поздно вечером, когда генерал принимал горячую ванну, Хосе Паласиос решил было навести ясность. «По моим подсчетам, тридцать пять, – сказал он. – Не считая пташек на одну ночь, разумеется». Цифра совпала с подсчетами генерала, но говорить об этом с кем бы то ни было ему не хотелось.
– О'Лири – прекрасный человек, храбрый солдат и верный друг, но хочет знать слишком много, – объяснил генерал. – Нет ничего опаснее, чем память, увековеченная на бумаге.
На следующий день после продолжительного разговора с О'Лири о положении дел на границах генерал попросил его поехать в Картахену с поручением – якобы узнать о движении судов в Европу, на самом же деле О'Лири должен был держать его в курсе всех подробностей местной политической ситуации. О'Лири приехал в город как раз вовремя. В субботу 12 июня конгресс Картахены принял новую конституцию и признал вновь избранный магистрат. Монтилья, узнав об этом, послал генералу записку единственно возможного содержания: «Этого следовало ожидать».
Он все еще ждал ответа, когда весть о том, что генерал умер, заставила его вскочить с постели. Монтилья спешно бросился в Турбако, даже не проверив правдивости этой новости, и там нашел генерала бодрым как никогда, за завтраком с французским графом де Режекуром, пригласившим генерала вместе с ним отправиться в Европу на английском пакетботе, который должен был прибыть в Картахену на следующей неделе. В тот день генерал чувствовал себя лучше всего. Он решил оказать физической немощи моральное противостояние, и никто не мог бы сказать, что это ему не удалось. Он встал рано, обошел загоны для скота в час доения, зашел в казарму гренадеров, поговорил с ними об их нуждах и приказал офицерам лучше заботиться о них. Возвращаясь, заглянул в один из кабачков на рынке, заказал кофе и донес до столика чашку, не разбив ее и тем самым избавив себя от унижения. Он уже шел домой, как вдруг дети, выходившие из школы, подстерегли его из-за угла и стали кричать, хлопая в ладоши: «Да здравствует Освободитель! Да здравствует Освободитель!» Он всегда смущался и не знал, что делать, когда толпа, пусть даже детей, не давала ему пройти.
Дома он увидел графа де Режекура, который явился без предупреждения вместе с женщиной, такой красивой, элегантной и горделивой, какой он не видел за всю свою жизнь. Она была одета в костюм для верховой езды, хотя приехала в шарабане, запряженном ослом. Единственное, что она сказала о себе: ее зовут Камилла, и она с Мартиники. Граф не прибавил к этому ничего, но за время, что они провели втроем, стало слишком ясно, что он от нее без ума.
Присутствие Камиллы словно вернуло генералу молодость, и он распорядился как можно быстрее приготовить праздничный завтрак. Несмотря на то что граф хорошо говорил по-испански, разговор шел на французском, потому что это был язык Камиллы. Когда она сказала, что родилась в Труа-Илет, он оживился, и его поблекшие глаза вдруг засияли.
– А-а, – сказал он. – Там родилась Жозефина.
Она засмеялась.
– Помилуйте, ваше превосходительство, никак не ожидала услышать от вас то же самое, что говорят все.
Он дал понять, что задет, и в свое оправдание процитировал лирическое описание асьенды Ла Пажери – отчего дома Марии-Жозефы, будущей императрицы Франции, присутствие которой ощущалось на расстоянии нескольких лиг, через огромные пространства зарослей тростника, птичий гомон и жаркий запах перегара. Она удивилась, что генерал так хорошо знает этот дом.
– На самом деле я никогда там не был, ни в этом месте, ни вообще где-либо на Мартинике, – сказал он.
– Но тогда откуда ваши познания? – спросила она.
– Я узнал об этом давно и запомнил, – ответил генерал, – потому что был уверен: когда-нибудь мне это пригодится, чтобы сделать приятное самой красивой женщине этих островов.
Он говорил и говорил, надтреснутым голосом, но с блестящим красноречием, – этот генерал, одетый в брюки из тисненого хлопка, атласный мундир и яркие туфли. Она обратила внимание на благоухание одеколона, которое наполняло столовую. Он признался, что это его слабость и что враги обвиняли его в растрате на одеколон восьми тысяч песо из общественных фондов. Он был так же худ, как и накануне, однако единственное, в чем проявлялась его болезнь, – он старался не делать лишних движений.