Няня из Москвы - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уехали они. Стали мы гадать, как нам быть. И счастье такое выпадает, и страшно-то: от себя, будто надо отказаться, по их писаться, веру ихнюю принимать! А в ресторане так все и ахнули. Одни советуют – нипочем не отказывайтесь, милиены в руки сами даются, а другие завистуют – «разные бывают дочки!» А грек меня от турков сразу забрал и к посуде поставил, хорошее жалованье положил. А тут от Васеньки письмо: к Парижу подъезжает, скоро нас выпишет. А тыщу рублей, граф-то дал, Катичка нашим бедным всю раздала: святые деньги-то. Ждем – вот воротятся, решать надо. А они и не воротились… сном пришло – сном и вышло. А вот…
Двух недель не прошло, бежит грек, весь перекосился, как сатана, газетку сует – визжит: «а, шайтан… пропало наше счастье!» И что же, барыня, думаете… ихний корабль на мину наскочил! с войны на цепи сидела-плавала… сорвалась! Порохом его и разорвало. С другого корабля видали, – сразу они потопли, как камушек. Только скамейка выплыла. И уж плакала Катичка!.. Да не капиталов жалко, а люди-то какие… так нас и осветили в Костинтинополе этом страшном, будто они самые родные. Добрые-то все, родные… А было нам это в искушение. Ну, согласись мы тогда поехать!.. Будто заман: от себя словно отказаться, а это грех. Вон, приписываются теперь, из корысти, – разве годится так? Все одно, что от бедной матери отказаться, на чужую-богатую променять. Грек тут же меня в судомойки, и на Катичку стал кричать. А тут самое страшное и началось.
XLIV
Стали мы с Катичкой в Париж этот собираться. Что такой за Париж, и знать не знала – будто большая ярмонка, веселятся там. В ресторане у нас, в Костинтинополе, все барышни говорили так: «поедешь в Париж – сразу угоришь!» Очень хотелось всем. И Катичка все радовалась:
«Думала ты, няничка, когда – в Париж попадешь! Раньше только богачи ездили туда, а вот и ты, тульская, в этот Париж-угоришь прикатишь. Как умные-то люди сделали!»
А это на мои слова все она: я про умных все говорила, сделали-то чего. То у себя жили тихо-мирно, а вот и заграничными стали, по Парижам катаемся.
Мамочка ее все по Парижам ездила, радовалась… – приедет, и не нахвалится, – в загранице как хорошо! Все вы-кают, образованные какие, и в шляпках ходят, и бедных нет… – у нас бы так-то! Ну, вот и стали мы заграничные.
Ну, хоть в Париж поедем, все, может, лучше, чем в Костинтинополе этом оглашенном. Думалось так, – приедем в Париж, Василь Никандрыч на вокзале нас встретит, и квартира нам готовая, у дяденьки у его… поженятся они, Господь даст, жизнь поспокойней будет. У дяденьки богатство будто несметное, дача-дворец в Ницах, на теплом море… – он какие капиталы каждый год получал, с углю-то! Уголь они копали с Васенькиным папашенькой покойным, и все у них пополам с братцем было, и именья какие, и дома в Москве… – каждый год половину ему и высылали в заграницу, прорву деньжищ какую, не сосчитать. А он сроду холостой был, не мот какой, а только книжки все покупал-читал… до потолка книжек у него было, Васенька говорил. И годов более двадцати в Париже все жил… – обиделся чего-то, с родины и уехал. Уехать он уехал, а денежки ему подавай.
И посылали, больше миллиона посылали, вон как. Это теперь вот кончили посылать, как оглашенные все забрали, а то и война была, а ему шло и шло.
Васенька его и не знал путем, плохо помнил… – дяденька и дяденька, в Париже живет, только и всего. Маленький еще был, с папашенькой в заграницу ездили, до войны задолго, что ему, лет десять всего было. Только и помнил – толстый дяденька, да все курицей их кормил, да книжки до потолка. В Крыму папашенька Васеньке и сказал, перед самой кончиной, когда Васенька на денек к нему вырвался, большевики вот опять стали одолевать… так сказал:
«А придется в заграницу нам уезжать, мы тогда к Ардальоше на шею сядем, у него шея крепкая, капиталы у него не отобрали… он нас и приютит».
Так и Васенька Катичке смеялся:
«На шею дяденьке сядем, у него шея толстая, сам – как куль… пока на ноги станем – и поддержит».
К семидесяти годам ему, пожалуй, и наследников никого, и одинокой. Ну, мадама, может, была какая. А Васеньке не капиталы его нужны, а первое бы время поддержаться, на анженера хотел учиться, на иликтрического… в Москве еще он учился, да на войну пошел. А тут – чужая сторона, и свой-то человек, такой могущественный, на что уж лучше! Вот Катичка все и говорила – кончатся все мытарства наши. И я все думала: за все нам беды награду Господь пошлет. Ну, и получили мы награду…
Ждем от Васеньки письма, и визу нам обещался выправить… – приходит нам письмо, с ихней маркой… босая дама по полю идет, простоволосая, в одной рубашке, с корзиночкой будто сеет. Я еще посмеялась, – ишь, говорю, чисто с постели соскочила!.. А Катичка моя – ах!.. У меня руки затряслись. Вижу – расстроилась она, губка у ней дрожит. Большое письмо написал, долго она читала, все ахала. Уж потом она мне сказала, разобралась я… И что же оказывается… вечер только Васенька у дяденьки побыл – убежал. А вот, сладко так показалось. И написал нам так… – ноги его больше там не будет, у такого… как он его назвал-то? у дуботола, что ли… Ну, упрямые такие вот бывают, – что им ни говори, чего ни случись, они все свое, долбит и долбит в одно. Да дуботол-то, это еще туда-сюда, а он… живой-то сквалыга, хуже чего нельзя. А вон, книжки все прочитал, до потолка!
Вот уж я всего повидала-то, людей всяких… какие неверные бывают, а образованные еще, барыня. И вспомнить стыдно. Хоть бы того артиста взять… в Крыму дачи-то отымал, а какой будто знаменитый! Да что, такие люди неверные пошли, каки-то перевертени… – сегодня он будто человек-человеком, а завтра в остроге от него отмахиваются. Так вот и с дяденькой, такая незалада вышла.
А вот что вышло. Это уж после Васенька нам сказал, забыть все никак не мог, как его дяденька приветил.
Разыскал он его в Париже этом… ну, известный он там, консули наши его знали, адресок сказали. Ну, разыскал его. Хорошая, говорит, квартера, цельный етаж квартера… и лакеи у него, французы все, господами одеты. Он ему сперва письмецо послал, воспитанный ведь Васенька… – так и так, до Парижа добился, повидаться бы как, когда ему можно побывать. От него бумажка пришла, скорая телеграмма, – приходить после девяти, вечерком, он его и примет для разговору. Ну, что же, у каждого свои порядки, особо обидного тут нет. Ну, приходит. А одет он, сами знаете, барыня, как… после таких мытарств, да еще на том острову, на Корчиках, лес голыми руками спихивал с горы, оборвался… ветром подбит, сапоги по пуду, на гвоздях… англиские сапоги на нем, ходить, говорит, по мостовой страшно, гремят-то больно… руки до крови ссажены, с бревен с тех, себя стыдно… пиджак зеленый, военный, англиский тоже, брюки в дырьях, а на шинельку и смотреть, говорит, страшно, ихние городовые два раза задерживали, по документам сверялись, из какого он звания, не бродяжный ли. А лестница там в коврах вся, в зерькальцах… и стыдно себя, в зерькальцах-то, чисто он пропащий какой, в чужое место забрался. Его лакей-француз сразу и не впустил, докладываться пошел, а карточки у Васеньки нет, рекомендации… ну, его он за французскую попрошайку и принял. Васенька по-ихнему чисто может сказать, лучше другого француза может, высокого воспитания, и с англичанами говорить умел. За дверью его оставил, лакей-то. Дяденька и высунул голову из двери, оглядел так осмотрительно, с опаской… переспросил:
«Вы кто же такой ко мне… вправду, Ковров вы? а как вашего папашу зовут?»
Вон какой опасливый человек. Ну, правда, мальчиком его раз видал, а тут офицер военный, росту высокого, и одежа такая, не по месту.
«Да, – говорит, – я полковник Ковров…» – так и так, и как папеньку звать, сказал. А тот ему не верит словно:
«Полковник?.. – говорит. – Молодой вы такой, и – полковник!.. – приглядывается сам. – Да… будто похожи вы на Никашу. Милости просим, войдите».
Ничего обошелся, подивился даже – «хорошо говорить умеете, очень чисто, французы так говорят». Удивился очень, какой обдерганный. И по-нашему стали говорить, лакеи чтобы не поняли… старик сам начал, совестно ему стало, что ли, чего еще подумают. А такое богатство, зерькала, ковры бархатные, ступить страшно. Ну, в кабинет его посадил, чаю им подали с печеньями. А Васенька и не обедал, денег-то у него в обрез, булочку только пожевал на ходу, еще не огляделся. И везде, говорит, картины, партреты всякие, кни-ги, до потолка… и ста-ту-и всякие, и тунбы белые… чисто музеи. Велел дяденька по рюмке мадерцы им подать, со свиданьицем. И велел все рассказывать, что было. Долго ему Васенька говорил… А на тарелочке, говорит, четыре сухарика только было, брать-то словно и не удобно. Да еще дяденька сам ему один сухарик положил… – «кушай, говорит, эти сухарики из самой лучшей кондитерской, из чистого масла». А Васенька-то думал – вот его дяденька обласкает, пожить у себя оставит, хоромы-то такие… а он ему так:
«Готов тебе помочь, до места пока триста франков на месяц могу тебе ссудить, теперь времена тяжелые, трудно жить. Из одежи чего могу дать, вот пальтецо у меня драповое есть…» – и велел лакею принести показать, и полсапожки со шляпой.