Небо над бездной - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кабинет вошел Савельев, поздоровался и сообщил виновато:
– Порода называется пули. Девочка сказала, что это прародитель пуделя. Я был против, я пытался остановить Соню или хотя бы позвонить вам, спросить разрешения.
– Да, Дима сделал все возможное, – подтвердила Соня, – я запретила ему звонить. Вы бы наверняка не разрешили. Но, понимаете, я именно таким представляла Адама в детстве, именно таким. А то, что он не совсем пудель, разве это важно?
Старик поднес щенка к лицу, чтобы лучше разглядеть. Щенок тихо тявкнул и принялся вылизывать ему щеки, нос, губы.
– Ему два месяца. У них у взрослых вес килограммов пятнадцать, рост сантиметров пятьдесят, – сказал Савельев, – порода не капризная, очень преданная. Шерсть расчесывать и стричь не нужно, она потом скрутится в шнурки и даже лезть не будет. Федор Федорович, я понимаю, мы поступили легкомысленно, простите нас. Если вы против, я отдам его моей маме, она с удовольствием возьмет.
Щенок тихо заскулил, между ладонями Агапкина полилась тонкая прозрачная струйка.
– Ну вот, на меня уже и пописали, как раз на новые нарядные штаны, – сказал старик, – маме купишь другого щенка, эта шпана будет жить здесь.
– Как назовешь его? – спросил Кольт.
– Я бы, конечно, назвал его Адамом. Но он не совсем пудель и вовсе не Адам. Боюсь, он все-таки Ева.
– Как?! – воскликнул Савельев. – Не может быть!
– Девочка клялась, что он кобелек, – Соня всплеснула руками. – Простите, Федор Федорович, все не так! Я виновата. Мы заберем его… то есть ее. Купим вам настоящего пуделя, через клуб собаководства, с родословной, со всеми справками и регалиями.
– Соня, прекрати! – сердито крикнул Агапкин. – Что ты несешь? Какие регалии? Лучше дай мне салфетку. У меня коленка мокрая.
– Значит, Ева? – спросил Кольт.
Он докурил, подошел наконец к старику, осторожно, одним пальцем, почесал щенка за ухом.
– Нет. Пожалуй, нет. Ева – блондинка, нежная, романтическая, – Федор Федорович поднял щенка к лицу, пытаясь сквозь слои шерсти разглядеть глаза. – Эту шпану зовут Мнемозина.
– Странное имя. Слишком длинное и пафосное для такой крохи, – заметил Кольт.
– Мнемозина, – упрямо повторил старик, – греческая богиня памяти.
Глава десятая
Москва, 1922
Собственного жилья Федор не имел. С лета 1918 года он обитал в кремлевской квартире Ленина, в каморке для слуг. Была еще комната в Горках, во флигеле. Когда вождь отпускал его, он ночевал на Второй Тверской, у профессора Свешникова. Чувство дома возникало только там, нигде больше.
Бокий распорядился, чтобы Федору выделили хорошую комнату в общежитии сотрудников ВЧК в Лубянском проезде. Федор не отказался от комнаты, но все никак не мог в ней обосноваться. Она стояла пустая, тихая, враждебная. Ничего, кроме железной кровати, венского стула и умывальника в углу. Изредка он оставался там на ночь, но всякий раз ему снились немыслимые кошмары, он просыпался разбитый, с головной болью.
– На Лубянке спать нельзя, – сказал как-то товарищ Гречко-Дельфийский, – там пролито много крови и ночами кружат неприкаянные души умерших насильственной смертью. В римской мифологии они называются лярвы. Они насылают на спящих безумие. Овидием описан древний обряд защиты от лярв. Нужно встать ночью, трижды омыть руки, набрать в рот черных бобов, потом выплевывать по одному и кидать через плечо, произнося особые заклинания.
Федор, Михаил Владимирович, Таня слушали, иронически улыбались. Бокий смеялся от души, говорил, что теперь непременно выдвинет на очередном заседании вопрос о черных бобах и убедит Дзержинского ежемесячно выдавать по горсточке каждому сотруднику, с распечатанной инструкцией к применению и текстом заклинаний.
Когда Федор пытался ночевать в общежитии, он невольно вспоминал рассказ оракула, и ему было не до смеха. Существам, клубившимся в его кошмарных снах, название «лярвы» вполне подходило.
Из трех дней, оставшихся до отъезда в Германию, два Федор провел в Горках.
После долгих унылых метелей наступило ясное затишье, легкий незлой морозец. Снег лежал плотными слоеными пластами, с подсиненными тенями, с глянцевым блеском, и в воздухе неуловимо, обманчиво пахло весной. Заиндевелые кроны старых берез по обеим сторонам аллеи клонились друг к другу, образуя высокий кружевной свод. Сквозь него светилось нежной голубизной небо.
У крыльца большого дома Федор встретил мрачного мужика в валенках и рваном овчинном тулупе. Мужик покосился на Федора, отчетливо произнес: «Душегубы, мать вашу!», сплюнул и затопал прочь по белой аллее.
Федор поднялся на крыльцо, открыл дверь и тут же услышал громкий бодрый голос вождя:
– Сволочь кулацкая! Вешать без всяких разговоров, вешать и вешать! Хватит уж быть добренькими!
Давно Федор не видел вождя в такой отличной форме. Энергичный, слегка пополневший, Ильич строчил записки, давал указания по телефону, прихлебывал чай, покрикивал на жену и сестру. В очках он выглядел совсем другим, уютным, милым. Зрение у него стремительно портилось, однако очки он надевал только дома, при своих.
На столе, среди бумаг и газет, Федор заметил том Достоевского с торчавшей закладкой.
– «Братья Карамазовы», – весело пояснил вождь, перехватив взгляд, – в который раз пробую читать, но не могу. Гадость, особенно от сцен в монастыре тошнит.
Он охотно дал Федору осмотреть себя, хвастал ровным пульсом, нормальными коленными рефлексами, подвижностью и ловкостью правой руки, совершенно по-детски, словно показывал гимназический табель с отличными оценками.
Федор уже привык, что течение болезни непредсказуемо. Только что боли разрывали череп, мучительные бессонные ночи сводили с ума, припадки следовали один за другим, отнималась вся правая половина, путалась речь. Казалось, не сегодня-завтра конец. Однако утром вождь вскакивал, наспех завтракал, запрыгивал в «Роллс-Ройс». Великолепный светло-серый автомобиль, купленный для него в Лондоне комиссаром внешней торговли Леонидом Красиным, летел из Горок в Москву на невозможной скорости. Шофер Степа Гиль только и слышал: быстрей, быстрей!
На заседаниях Политбюро и Совнаркома в один день обсуждались десятки вопросов. Конгресс Коминтерна, борьба с голодом, чистка личного состава партии, визит американского сенатора, допуск представителей Великобритании в Петроград, торг с правительством Китая о выдаче белогвардейцев, налоги, проблемы Северного Кавказа, прошение японского корреспондента о личном интервью. Вождь исписывал горы бумажных клочков, в своей обычной манере, со множеством подчеркиваний, скобок, кавычек, с вкраплениями латыни, с жирными обводами отдельных слов, с кривыми шеренгами восклицательных знаков и непременными коммунистическими приветами в конце каждого послания. Читал телеграммы, подписывал документы, при этом слушал докладчиков и следил за дисциплиной аудитории, грубо обрывал посторонние разговоры, орал, требуя внимания и тишины.
В таком ритме проходила неделя, и вдруг он падал прямо в кремлевском коридоре. Отнималась нога. Он убеждал всех, что просто отсидел ее на заседании. Немудрено при его манере присаживаться не на стул, а на какую-нибудь ступеньку, приступочку и, скрючившись, писать на коленке. Он изо всех сил оттягивал момент, когда соратники поймут, насколько серьезно он болен.
Поездка Федора в Германию была связана именно с этой болезнью. Агапкину надлежало встретиться с неким немецким доктором, подробно описать ему симптомы и выслушать, что он скажет. Имя и адрес доктора Бокий не назвал, сказал, что Федор получит всю информацию, когда сядет в поезд.
Официальной целью командировки считалась покупка новейших дорогих лекарств для кремлевской аптеки. Бокий несколько раз повторил, что никому, даже Михаилу Владимировичу, нельзя говорить, зачем он едет на самом деле.
– Владимиру Ильичу можно сказать? – спросил Федор.
– Только если он сам заведет разговор об этом, – ответил Бокий.
Но вождь о командировке не произнес ни слова, словно вовсе не знал о ней.
– Ну, как там поживает злодейская пуля? – спросил он с глухим смешком, когда Федор прощупывал твердую липому над правой ключицей.
– Все так же, Владимир Ильич. Размер и консистенция не меняются.
Федору очень хотелось забыть тридцатое августа восемнадцатого года, жуткий спектакль с покушением и все, что за ним последовало. Но вождь не давал забыть. Липома, по молчаливому согласию испуганных врачей признанная застрявшей под кожей злодейской пулей, очень беспокоила Ленина. Ему казалось, что она растет. Он опасался, что она может переродиться в злокачественную опухоль. Всякий раз, когда речь заходила об этой «пуле», Федор пытался уловить в голосе, в глазах вождя нечто похожее на раскаяние. Сейчас нервный глухой смешок показался ему очевидной попыткой скрыть смущение.
Застегивая сорочку, Ильич вдруг перешел на французский. В последнее время он читал французские медицинские справочники и учебники, ему удобней было пользоваться французской терминологией.