Моя мать смеется - Шанталь Акерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что порой свет проходил сквозь стены.
Я спрашиваю себя, каким образом, но проходил же, и это было хорошо.
Три раза я сказала ей «я с тобой счастлива». Один раз в маленькой комнате на первом этаже на острове в Греции. Где второй раз, уже не помню, но знаю, что он был, а третий раз на веранде мексиканского ресторана в Гарлеме, где мы обе пили коктейли. У меня потом было похмелье, но это неважно. Это был день, когда она еще только приехала или почти. Было жарко. Нам разрешили курить на террасе, никто на нас не смотрел, никто не делал замечаний, да, было хорошо.
После так уже не было, и я пошла покупать самую ужасную мебель на Бродвее, и это было неслучайно.
Я обустроила тебе дом, однажды сказала она, и это было правдой, а я этого даже не заметила.
Да, все эти курьеры, без конца звонившие в дверь, приносили вещи, чтобы обустроить мне дом, и когда они звонили, я говорила, что опять?
Она мучилась. Я не замечала. Не видела даже ее красивое лицо, теперь мрачное и трагическое. Даже ее глаза, в которых зрачки стали неразличимы. Ничего. Я даже не оборачивалась в ее сторону. Да, даже не оборачивалась.
Я поехала в Брюссель по работе и остановилась в большой пустой квартире моей матери.
Никто не стонал. Не лежал в больнице. Не составлял списков. Не было помощниц по дому. Никого не было, кроме меня, а я смотрела телевизор. Было очень холодно, но дети с первого этажа всё равно играли в саду.
Я сказала себе, что нельзя устраивать беспорядок. Однажды она вернется. Она сразу заметит беспорядок.
Я энергично убралась, а уезжая, закрыла дверь на ключ.
Ключ в замке нужно было поворачивать четыре раза, и я это сделала.
Раньше было не так, когда-то хватало и одного раза, но после того, как нас ограбили и унесли все драгоценности, которые отец подарил матери, пришлось поставить железную дверь. И нужно было закрывать ее на четыре оборота, чтобы страховая хоть что-то выплатила, если случится еще что-то.
Все говорили, что Брюссель уже не тот, в нем происходят убийства, на людей нападают на улице, поэтому надо поставить железную дверь. Я сделала всё, как надо, и никому не причинила вреда. Даже если покопаться в себе, я не вижу, кому я могла причинить вред. Но я осталась совсем одна и уже достаточно причинила вреда. Достаточно, и уже ничего было не исправить.
В Гарлеме я часто забывала закрыть дверь на замок, и никогда ничего не происходило.
Потом я снова села на самолет. Фингал уменьшился, и нос немного выпрямился.
Когда я вернулась в Гарлем, вымотанная, с кучей багажа, уронив где-то по дороге ключи от квартиры матери, мне всё время говорили, главное, не потеряй ключи, я отвечала, что когда мне говорят «не потеряй», тогда-то я это и теряю, и вот, пожалуйста, я их потеряла. Когда я вошла, бросив чемоданы в коридоре, в котором еще горел свет, я сначала увидела гору коробок и сумку С., за которыми вскоре приедут, потом я зашла на кухню, и в мышеловке горела маленькая красная лампочка. Как мы только не боролись с мышами. Приходил даже человек с мотком оранжевой проволоки. Он сказал нам, что мыши ее проглотят и умрут. Меня чуть не стошнило, неужели нужно было так. Он привык, не обращал внимания, мы даже заделали некоторые дыры, но они еще остались.
Я сказала себе, ну ладно, завтра разберемся, и на следующий день взяла коробочку и скинула мертвую засохшую мышь в мешок для мусора и пошла выбросить ее.
Коробками я займусь завтра.
И на следующий день коробки увезли.
Коробок было не очень много, но без них было пустовато.
Я сказала себе, лучше пусть будет пусто.
И хотя их было не очень много, их присутствие ощущалось очень сильно.
Мне нравится эта тишина, это мне-то, которая столько говорила вначале. Мне нравится эта тишина, и некому меня за это упрекнуть.
Вначале я говорила. Нескончаемый поток слов.
Говорила обо всем и ни о чем, быстро, мне нужно было рассказать о всех тех годах, которые нас разделяли. Вероятно, не нужно было этого делать. Но я сказала себе это позднее, гораздо позднее, когда всё развалилось из-за этих лет и из-за всех этих старых связей, старых историй, которые никогда не кончаются.
Я говорила быстро. Она ничего не говорила. Слушала очень внимательно.
Никто никогда меня так не слушал.
Позднее, гораздо позднее, я узнала, услышала ее рассказ о том, что она родилась недоношенной, слишком маленькой, весом всего два килограмма, сразу после сестры-близняшки. Ее положили в инкубатор для недоношенных детей, и ее отец заметил ее маленькие карие глаза, которые смотрели по сторонам, многообещающие глаза. Отец уже ее любил, никогда не переставал любить, мать перестала, когда всё прекратилось.
Их было три девочки. Отец и мать всё сделали для своих маленьких девочек, полагаю. Особенно мать, которая хотела, чтобы у ее девочек была другая жизнь, не как у нее. Поэтому девочки должны были учиться, учиться больше, всегда как можно больше. Она была суровой, и ее должны были уважать, как мне кажется. Я не знала ее, как, впрочем, не знала ни отца, ни сестер. Мне кажется, я видела крестную по скайпу, да, точно, крестную моего возраста, полную жизни. Это всё, что я помню об этой крестной. Другая крестная была крестной моей сестры, и ее я помню очень хорошо. Она умерла очень молодой, как и мать С. Но мать С. умерла еще более молодой. Такой молодой, что не увидела, как выросли ее три девочки, на которых она возлагала такие надежды, особенно надежду на то, что у них будет другая жизнь, не такая как у нее; она не увидела, кем они стали после ее смерти. Не узнала, страдали ли они, не узнала, как они справлялись, хорошо или плохо. Она так никогда и не узнала, что С. написала диссертацию и что она писала, а также играла на саксофоне. Ее мать умерла, и это, конечно же, было несправедливо – умереть такой молодой от женской болезни, умереть, потому что ты женщина. Да и по любой другой причине тоже. Но ничего не поделаешь, она умерла. Конечно, мы каждый день по чуть-чуть умираем, но все-таки