Искатель утраченного тысячелетия - Владимир Брагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я крепко пожал его узкую сухощавую руку.
Голос рожка прозвучал еще раз – резко, прерывисто, настойчиво.
Француз ушел. Я остался в глубоком раздумье.
ОПЯТЬ СВЯТОШИН
Карлсбад. 12 сентября
Дневник Веригина
Вот не ожидал! Утром выхожу к завтраку, а за моим столиком вместо полковника де Давена сидит… мой знакомый по Люцерну Анатолий Алексеевич Святошин. Тот, что ночами подавал мне лекарство, когда я был в забытьи. Он только что приехал из Мариенбада и будет жить в «Черном лебеде». Его комната рядом с моей.
15 сентября
Святошин занимает меня разговорами.
Сегодня я вспомнил о том, как врачевал в Севастополе во время Крымской кампании, как не хватало медикаментов.
– Тогда на волах через всю Русь в Севастополь доставляли ядра для пушек, – сказал Святошин. – Позор!
И его пронзительные, широко расставленные серые глаза остановились на мне. Он вдруг понизил голос:
– Сам бог послал мне вас. Для одной очень важной вещи: я попрошу вас ввести меня в Лондоне в дом к Огареву или Герцену. Не отказывайтесь! Выслушайте меня! Вам, может быть, неизвестно, что я помещик, владелец двадцати тысяч десятин в Херсонской губернии. Но не гнушайтесь мною. Начну издалека. Кто поднял руку на цари Николая Первого? Декабристы-помещики. Пойдем дальше: не сегодня-завтра на Руси будет переворот. А кто в этом деле голова? Помещики Яковлев, Герцен и Огарев! Хотите верьте, хотите нет! Но и я из тех помещиков, которые «чувствовать умеют»! – воскликнул он. – О Русь, о Русь! Когда же удары в набат «Колокола» Герцена разбудят тебя!
Святошин остановился. Он был взволнован. На лбу выступили капельки пота. Легким взмахом Святошин развернул ослепительной белизны носовой платок и поднес его к лицу. От платка пахнуло лавандой.
Карлсбад. 20 сентября
Дневник Веригина
Шесть часов утра. Пересматривал записи опытов с планариями. Не заметил, как прошла ночь.
Прервал дневник: кто-то постучал в дверь… А! Это старушка горничная Мари.
– Вот вам, мосье Веригин, письмо. – И Мари протянула мне плотный серый конверт с гербом. Ушла.
Я всмотрелся в латинский шрифт, в крупный, твердый, размашистый почерк. Догадался сразу: это письмо де Давена. Вот оно:
«Дорогой Дмитрий Веригин!
От души благодарю Вас еще раз за Ваше сердечное внимание к моей беде. Дилижанс помешал мне сказать Вам то, о чем я пишу в этом письме.
Я разрешаю себе обратиться к Вам, уважаемый друг, со следующей просьбой. Не найдете ли Вы, мосье, возможным оказать мне услугу, которую я буду помнить, пока бьется мое сердце?
Не представится ли Вам возможность, когда будете возвращаться домой, побывать во Франции, в старом маленьком приморском городке Пелисье?
Там, в переулке Старые каштаны, живет госпожа Жермен Рамо. Сын госпожи Рамо, капитан Феликс Рамо, ранее служивший в колониальных войсках, был присужден к расстрелу, помилован, но погиб на каторге в Гвиане. Да! Погиб, потому что отказался стрелять в туземцев. Скорбная тень этого человека повсюду преследует меня. Но сейчас речь пойдет о другом.
Я хочу, я обязан вручить старушке матери некоторую сумму денег. Но сам я это сделать не могу. Не возьмете ли Вы, мосье, на себя это нелегкое поручение? Как это сделать, доверяю Вашему такту и деликатности и надеюсь, что Вы, вручая деньги, не назовете меня по имени, а скажете, что эти деньги просил Вас передать офицер, служивший в одном полку с ее сыном. Извините меня, пожалуйста, не слишком ли трудная моя просьба и не слишком ли она, эта поездка в Пелисье, помешает Вашим планам?
Желаю Вам счастья.
Ваш Анри де Давен. Мой адрес: Бретань, город Нуар, замок Анри де Давена».
Карлсбад. 23 сентября
Дневник Веригина
Святошин продолжает занимать меня своими историями, то забавными, то невероятными. Характер этих историй одинаковый: осуждение и критика царского строя, гражданская скорбь о мужицкой доле. Но все чаще встает передо мной старый швейцарец Бургонь, все чаще я вспоминаю его слова «…остерегайтесь этого человека».
Святошин огорчился, когда за обедом я сообщил о своем отъезде в Пелисье.
Он задумчиво забарабанил пальцами по столу, отбивая походный марш.
– Но ведь это ненадолго? На несколько дней? Я с нетерпением буду ждать вас.
Святошин подвинул к себе тарелку и посмотрел внимательно на суп. Я заметил жест, с каким он взял ложку – мягко и цепко. Я исподволь смотрел на Святошина, слушал его россказни, наблюдал за ним. Да! Во всей его повадке ощущаю мягкость тигриных лап. Продолжая рассматривать суп, Святошин вдруг чему-то улыбнулся.
«Ну, сейчас начнет рассказывать», – подумал я. И не ошибся.
– Есть у меня друг в Москве, прокурор. Приедем домой – я непременно познакомлю вас. Непременно. – И Святошин еще раз улыбнулся.
Но глаза его оставались холодными и спокойными. Затем быстро стер улыбку с лица и начал:
– Помню, как-то прокурор пригласил меня посмотреть, как отправляют арестантов на каторгу. Пришел я. А он мне показывает кандалы. Глянул я на замки на кандалах и ахнул: на каждом из них любезное изречение, афоризм, так сказать… Замочник, видно, был человек с выдумкой и юмором. И вот на одном замке выбил: «Кого люблю – того дарю», на другом: «Кто любит больше, чем я, пусть пишет дальше меня»… Я гляжу и глазам не верю, мой товарищ прокурор хохочет: вот она, народная мудрость… сентенции на кандалах… – Святошин понизил голос: – Царь надел на русского крестьянина кандалы… А царский манифест об отмене крепостного права – слова «осени себя крестным знамением, русский народ» – чем не подходящая сентенция для кандалов? А? Что, если выбить эти царские слова на кандалах? А? Каково? – И Святошин пристально взглянул мне в глаза.
– Ваш суп стынет, – напомнил я.
Мой собеседник встрепенулся.
– Ну конечно, – сказал он, мягко протягивая руку за солью. – Простите. Я так легко увлекаюсь.
После обеда мы вышли в сад.
– Задумал я одно дело, – вдруг начал Святошин. – И вот обращаюсь к вам, Дмитрий Дмитриевич, за помощью в одном поворотном, так сказать, для моей судьбы деле.
– Слушаю вас, Анатолий Алексеевич.
– Буду с вами откровенен. Начну издалека. Дед мой был другом Потемкина. За какие услуги – не скажу, но Екатерина Вторая наградила моего предка двадцатью тысячами десятин. Но я-то при чем тут? Ведь я рос, читал Руссо, изучал жизнь Робеспьера, зачитывался Рылеевым. Наизусть «Русскую правду» Пестеля заучил. И однажды спросил себя: что лучше – двадцать тысяч десятин пли чистая совесть? Она ведь одна-единственная у человека, совесть. Либо чистая, либо грязная. Зачем мне мои угодья, если я – единственной чистой совести своей лишаюсь? И вот я решился: написал письмо царю. Правду-матку в глаза бросил. Надо, мол, землю у помещика взять и мужику отдать. Так и написал!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});