Ожог - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Курва вообще-то какая, товарищи, – постукал зубами, ни к кому не обращаясь, интернационалист Суховертов и стал смотреть, чтобы успокоиться, в угол складского забора на ржавую лебедку, верстак и спинку кровати, на кучу всякого старья, тряпок, яичных прокладок, пакетов из-под молока. Его по утрам успокаивало зрелище металлолома и утиля. Втайне он полагал, что это его последний резерв, что в критический момент подожжет все это и хоть немного погреется у костра, а из железа соорудит хоть какое-то подобие пулемета для отгона социал-шовинистов, то есть китайцев.
– А Ким правый, правый! – громко заговорил только что подошедший Ишанин, седой московский хулиган тридцатых годов. – Понаехала деревня в Москву без прописки, все булки потаскала. Крендели, ребята, с Казанского вокзала центнерами вывозят, ебать меня за пазуху! Ух, суки проклятые, а мы за Россию воюем, жилы тянем за советское дело! Верно я, Ким, говорю?
Он притиснулся к грузчику рыхлым своим животом, дохнул снизу напитком «гриб», той мерзкий жижей, что в былые годы украшала повсеместно подоконники Петровской слободы.
– Тебя, Ишаня, за твою Россию когда-нибудь в жопу выебут. – Ким зло оттолкнул от себя старика-хулигана. -
Не поверите, товарищи, каждый вечер под окнами базарит – Россия, Россия… Вчера не выдержал, кипятком его из чайника полил, а следующий раз, Ишаня, пасть тебе порву!
Ишанин гмыкнул, отшатнулся, но вроде бы не очень-то понял разумные слова Кима. Вытерев рот кепкой, он обратился к Одудовскому:
– В случае возможности, гражданин, тридцать семь копеек не подбросите? Из заключения еду, комиссовали по инфекционному делу, очень заразный.
Петр Павлович тут же выложил нужную сумму, хотя знал отлично, что Ишанин едет из заключения уже двадцать пять лет каждый день.
Ишанин спрятал горстку монет в бездонные штаны, снова вытер рот и нос кепкой и вдруг с воем бросился головой вперед на незнакомого долговязого человека в синей майке. Голова – сильнейшее оружие Ишани, его коронные удары «снабаш» восхищали всегда старожилов Пионерского рынка, а теперь и подрастающее поколение их оценило. Незнакомец же, ничего не зная о прошлом, чужим латышским взглядом спокойно смотрел на летящую к нему заостренную голову в клочьях седых волос.
– Хоп! – вдруг оглушительно выдохнул Алик Неяркий и в самый последний момент остановил опасный полет. Отличная все-таки подготовка у наших «ледовых рыцарей»! Ишанин болтал ногами и полоумно выл в железных тисках бомбардира.
– Паразиты, бляди каторжные, да я таких, как вы, в рот, в рот, в рот… В рот меня ебать, маршала Толбухина возил на «Виллисе»… если кто русский, так тот поверит! – так выл Ишанин.
Порыв осеннего ветра налетел вдруг на весь «Мужской клуб», окатил нахохлившихся мужиков зарядом холодных капель, взвихрил на асфальте мокрые листья, окурки и бумажки. Все мы застыли тут в диковатых позах: и Ким, и Су
ховертов, и мы с Патриком, и Петр Павлович, и два студен-та-негра, и мясник Фима, и Алик Неяркий с Ишаниным на руках… – а в следующий миг из кучи металлолома поднялась бывшая крановщица, а ныне алкогольная больная Таисия Рыжикова и завопила ужасно:
– Чайку нашу! Чайку белокрылую! За чувашина отдали!
Все обратились к ней, и она, сразу забыв о горькой судьбе ярославской птицы, с игривостью приблизилась к «Мужскому клубу», косолапо переставляя ноги в байковых шароварах и поводя плечами, с которых свисал мужской пиджак без лацканов.
На прилавке пивного ларька стояла кружка с солью
ДЛЯ ЛЮБИТЕЛЕЙ!!!и в эту кружку Таисия Рыжикова опустила пальчик.
– Утром завсегда солененького хочется пососать, – пояснила она со смутной улыбкой и потупилась, застыла, слилась с мужской массой мгновенно и прочно, будто бы намеки.
… К девяти часам утра у ларька скопилось человек тридцать – сорок. Национальная проблема обсуждалась с нарастающим ожесточением.
– Лично я в Молдавии служил, так там эти молдаваны вроде цыган!
– У меня картошка, как козий горох, а у латыша-суки – как бычья мотня!
– Дерьмом кроют! Срут круто! На латышском говне эта картошка!
– А корейцы собак жрут, понял, и полный порядок!
– В Израиле не наши евреи воюют, а древние!
– Русского человека все в жопу харят, кому не лень!
– Вот кто жить умеет, ребята, так это узбек!
– Чего ты пиздишь – Индия, Индия! Да я всю Индию без оружия пройду, понял, всех голыми руками передушу!
– А русскому человеку любой чучмек в зенки плюет!
– Вот я в Коми был – так? – ну, как положено – карел на печке с бабой лежит, а русский Иван в лесу горбатит!
– Весь мир, ебать мой рот, кормим! Чеха кормим, монгола кормим, арабов черножопых и тех кормим!
– У нас теперь «Экстра» за четыре двенадцать, а в Сирии наш спирт по пятьдесят копеек литр, и никто его не пьет.
– А на хуя ж он тогда там?
– Пушки моют!
– Ох, падлы! Ох, суки!
Вдруг со стуком поднялись доски, и все увидели за стеклом ларька родное хмурое лицо Софьи Степановны.
– Разберись, алкаши, – проговорила она вместо приветствия.
Каким чудом Софья Степановна, голубка наша, проникает незамеченной в свой ларек? – думал Одудовский. Уж не ночует ли она там? Может быть, она лишь притворяется в своей неприязни к нам, к «Мужскому клубу»? Может быть, она без нас и жить уже не может? Может быть, в этом она видит свое призвание – возвращать к жизни, снимать дрожь, смягчать тоску мужскую? Да, уж конечно, за хмурой ее оболочкой прячется нежная душа, уж конечно.
Петр Павлович вглядывается. Софья Степановна моет кружки, толстые ее пальцы, похожие на заспиртованных младенцев, шевелятся медленно, темноватое, хотя и отчетливо русское лицо не выражает никаких чувств, кроме постоянной и несильной злобы, но Петр Павлович видит, видит за этой оболочкой ее нежную душу и тянется к ней сильнее, пожалуй, чем к родной жене, которая в этот час лежит, несомненно, растопырив ноги, под каким-нибудь козлоподобным мерзавцем.
Вдруг лицо Софьи Степановны приподнялось от кружек, и что-то блеснуло в затекшем левом глазу очень ярко и мгновенно, как блестит иной раз жестянка или осколок, попав под солнечный луч на печальной городской свалке.
Мужчины, давно уже в предчувствии пива забывшие о больном национальном вопросе и нацеленные все на Софью Степановну, вздрогнули от этого солнечного зайчика.
Оптические явления между тем продолжались. Прорезалась подобием серпа золотая улыбка, матово засветилась в носогубной складке бисерная цепочка пота, и все это богатство, все это пиршество было адресовано, как наконец догадались мужчины, мяснику Фиме.
– Иди в павильон, Ефим, – с удивительной женской мягкостью сказала Софья Степановна. – Кружки мыть будешь.
«Мужской клуб» изумленно ахнул: такой чести за всю историю Пионерского рынка не удостаивался еще никто. Юный анатом Фима, подтянув живот, горделиво покачивая плечами и чуть подвиливая задком, проследовал в павильон. Тут же задребезжал в полутьме женский смех, вдвое быстрее полилась вода, зазвенела медная мелочь, трахнулась вдребезги одна, другая, третья кружки.
– К счастью, Софа, к счастью! – орал Ефим. Правой рукой он мыл кружки, а левой оглаживал необъятный зад Софьи Степановны, да еще и пел, пел – «вернись в Мисхор, где волны тихо плещут…» – ну что еще нужно женщине?
Бог ты мой, разве могла Софа Пищалина с ее внешними данными мечтать о таком веселом молодце? Конечно, клеились и раньше к ней видные мужчины, но все получали грубый и немедленный отпор, потому что клеились из-за пива. Проституты дурацкие слишком переоценивали свою вонючую дрын-ду и недооценивали гордый и мрачный характер Девы Ручья. А этот, из мясного ряда залетный соловей, моет с ней кружки, и поет про Мисхор, и хохмит, и про действительную службу рассказывает, и по заднице гладит, и почему-то чувствует Софья Степановна, что дело тут не в пиве, что у него на нее, старую, дымится. Хотя пиво Ефим, конечно, пьет, и пьет много, в этом он себе не отказывает, и пей, пей, Фима, если тебе на пользу.
– Пиво дырочку найдет! – кричит добровольный мойщик. – Верно я говорю, Софа? Правильно, мужики?
У Одудовского уже на кончике носа слеза. Счастья тебе, Фима! Счастья вам, Софья Степановна! А Ким стоит с полуволчьим оскалом: мясники-придурки и к пиву присосались, теперь пойдет бидонами навынос, жидам в холодильники.
Но вот, наконец, кружки вымыты. Слились в городской водосток печальные бледные спирохеты, измученные антибиотиками палочки Коха, живучие чертенята-стафилококки, выходцы из зубных расселин.
Пошло пиво! Вот первый ненасытный, на полкружки глоток, пивовороты вокруг кариозных утесов, клочья пены в складках слизистой оболочки, пузыри на жесткой щетине, сладостный озноб по всему телу и, наконец, теплая ободряющая волна, вздох облегчения – жить можно!