Дмитрий Мережковский - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчеты надо было просматривать внимательно, сообща, а Розанова — заранее цензурно исправлять, ибо он понятия не имел, что допустимо, что нет. Духовный цензор ведь читал все, вплоть до стихов Сологуба и Блока (он у нас печатал первые свои стихи, часто рецензии).
Была и третья у нас цензура, — не предварительная, правда, а карательная: цензура общей радикальной прессы. Но мы на это не обращали внимания. Д. С., несмотря на своего «Петра и Алексея», которым очень занялся после путешествия, принимал в журнале самое активное участие. Его «Гоголь» пошел, конечно, в первых же книгах.
А что же «Мир искусства»?
С ним начинался разлад. Даже с Философовым. Он был, правда, все время болен, но не так, чтобы болезнью можно было оправдать его явное отчуждение от нас и от наших дел. Да к тому же и литературная часть дягилевского журнала естественно как-то сократилась, во-первых потому, что большинство молодых писателей и поэтов перешли в наш журнал, а во-вторых и благодаря Дягилеву, который уже смотрел дальше, в свою сторону, — деятельности чисто художественной. Еще не балетной, в то время, но музыкальной, оперы, главным образом. Журнал для него был только необходимым этапом.
Благодаря тому, что Сергей Волконский, друг Дягилева, был в эту зиму директором Императорских театров, на Александринской сцене был сделан опыт постановки греческих трагедий — «Ипполита» и «Антигоны» в переводе Д. С. Мережковского. Опыт удачный, но не имевший последствий, так как вскорости Волконский, близким помощником и неофициальным советником которого был «новатор» Дягилев, со своего поста ушел из-за какой-то ссоры с балетом, кажется. Дирекция держалась старых традиций, никакое «новаторство» там, действительно, было неприемлемо и невозможно.
Дягилев пока остался лишь со своим журналом, который уже не был в расцвете, как ранее.
И я помню, как однажды, уже в самом начале 1903 года, к нам явилась почти вся группа Дягилева, с ним во главе, и со смутными предложениями как-то «соединить» оба журнала — наш «Новый путь» с «Миром искусства», соединить их в один. Подробностей разговора я не помню (это у меня и записано не было), но затея была явно неудачна, так что один из группы вдруг сказал Дягилеву: «Ты просто хочешь, чтобы они свой журнал прекратили, почему ты думаешь, что они на это согласятся?»
Мы и не соглашались, конечно, несмотря на крайне трудное наше положение, и тем дело и кончилось.
Собрания продолжались, очень живо. В то время вышло так называемое «отлучение» Льва Толстого от церкви (или, как говорили иерархи, «признание его от церкви отпадшим»), что дало тему разговоров в двух заседаниях. А в третьем (кажется) Сергей Волконский прочел реферат о «Свободе Совести».
С духовной цензурой у нас шло хуже и хуже, отчетов, всячески укороченных и «приглаженных», она почти не пропускала. В очень серьезном труде известного Вячеслава Иванова везде, где упоминалось «православие», надо было написать «католичество». Можно себе представить, что из этого получилось. Не пропускались некоторые мои статьи, чисто литературные, и даже… какие-то стихотворения Сологуба. К счастью, секретарь нашего журнала (он же секретарь и Собраний), человек энергичный, даже грубоватый и никакого к религии отношения не имеющий (из старых «интеллигентов», но без всякого уже интеллигентского «фанатизма»), сдружился с лаврскими монахами из не имевших ni foi, ni loi[19] и ездил к ним с переговорами, часто «выторговывая» у них то или другое.
Но наконец… случилось неизбежное: 5 апреля (1903 г.) светская (синодальная) власть запретила наши Собрания, вопреки будто бы доброй воле митр. Антония. Говорили, что поводом был «донос» одного из сотрудников «Нового времени», суворинской реакционной газеты. Но, думается, просто иссякло терпение Победоносцева, и он сказал «довольно».
Запрещены были, конечно, и недопечатанные отчеты Собраний — отчеты последней зимы. Запрещены были даже (молчаливо) и новые хлопоты. Да и так сразу было видно, что они бесполезны. Не могу сказать наверное, к этому ли времени или более позднему, относится свиданье Д. С. со всесильным обер-прокурором синода Победоносцевым, когда этот крепкий человек сказал ему знаменитую фразу: «Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек». Кажется, Д. С. возразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, ни они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России… во всяком случае что-то в подобном роде.
Так окончилась для нас зима 1902–1903 годов. Журнал еще продолжался. С лицами из духовного мира, с некоторыми (между прочим, с двумя профессорами Духовной Академии, Карташевым и Вас. Успенским) мы не порывали отношений. Иные (под страшной тайной и под непроницаемыми псевдонимами) еще писали в нашем журнале.
С дягилевским кружком было хуже. Да еще ранее запрещений Собраний Дягилев с Философовым уехали в Италию.
Мы, я и Д. С., на это лето уехали опять под Лугу, но опять на другую, довольно неприятную дачу. Моя семья за эти годы очень уменьшилась. Бабушка умерла, когда мы вернулись из одного из наших путешествий в Италию, на даче на Сиверской (там жил с нами и с моей семьей и брат Д. С., Сергей, бактериолог) в то же лето умерла и незамужняя сестра моей матери, которая всегда жила у нее.
В 1903 году, под Лугой, кроме моей матери и второй сестры, Анны, готовившейся к выпускным экзаменам из Медицинского института, не было никого: две младшие сестры, которые теперь обе были в Академии, уехали в Пятигорск, вернулись только на дачу в августе.
Хотя вблизи жила Поликсена Соловьева, с которой мы были дружны, и на дачу часто приезжали друзья — духовные профессора Карташев и Успенский, мое лето было грустное. Чувствовалось, что журнал, в котором я столько работала, недолговечен. Чувствовалось, что вокруг, в России, назревает что-то неблагополучное. Д. С. целиком ушел в работу над «Петром и Алексеем». Но роман еще далеко не был готов.
По поводу этого романа у нас опять явились споры, наши «супружеские сцены», вроде первых, насчет «Леонардо» и «небо вверху — и небо внизу». Но тут дело уж не шло о «двойственности». В этом, конечно, страшном, столкновении отца с сыном Д. С. — мне казалось — все больше и больше берет сторону Алексея. Замечалось это главным образом, когда он рисовал фигуру Петра. Да отчасти и Алексея, который мечтал, сделавшись царем, Петербург покинуть, переселиться в Москву, где и жить потихоньку, по старинке, Богу молиться (бороду, конечно, отрастить…). Я понимала, что сам-то нежный, бедный, слабый Алексей может больше привлекать к себе, нежели грубый, даже для своего времени, неугомонный Петр. Но ведь дело не в симпатии, а в правде. Я протестовала против неумеренного подчеркивания грубости Петра.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});