Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ИФЛИ вошел в легенду оазисом свободной мысли, но вот факт из мемуарной рукописи, поступившей к нам в редакцию «Вопросов литературы». Знаменитый лингвист, кажется, Селищев Афанасий Матвеевич, читая лекцию, обратился к студентам: «Вы, потомки древних славян…» Был это Селищев или другой профессор, не могу проверить, автор мемуаров забрал рукопись, спохватившись, что вспомнил лишнее: потомков славян, ни древних, ни современных, не было среди студентов в аудитории московского вуза, элитного, сказали бы теперь. Отца приняли в аспирантуру благодаря латинисту Попову, диссертацию он защитил под руководством германиста Пуришева и при поддержке оппонента-шекспироведа Морозова. На первой же работе отца, с внешностью нестеровского отрока, нерусские сотрудники рассматривали, словно невиданную ими диковинку. Впивались глазами: «А ты как здесь оказался?» Это – в Москве, в одной из центральных библиотек. Эмка пишет: «Просто, как и многим другим [ «людям разных наций»], революция открыла ему [«рядовому еврею»] небывалые, а по сути несоразмерные с уровнем его личности, «возможности роста», и он попер»[71]. Просто? Не напоминать же мне Науму Коржавину: те же редакционные пороги обивали.
«Ни одно искусство, кроме музыки, не даёт такого широкого простора творить вне определённых образов».
Рихард Вагнер.
Много позднее, уже в Университете Адельфи, слышал я скрипача Исаака Стерна, не концерт – он выступал с лекцией. Признанная знаменитость, Стерн высказался, как оказалось, на исходе дней своих. Так и советник Пентагона Джонстон, и литературовед Рене Уэллек, и даже Толстой собирался свои заветные мысли высказать и спрятаться под крышкой гроба. За три-четыре года до своей смерти Стерн говорил: одаренный ребенок вытягивает вереницу родственников, они, не имея слуха, цепляясь друг за друга, пробираются в музыкальный мир. Скрипач опровергал миф о предрасположенности к определенной профессии: не предрасположенность, а корпоративная преемственность, сложившаяся в силу социальных обстоятельств.
Стерн, по-нашему Штерн, родом с Украины, председатель Общества по сохранению в Нью-Йорке Концертного зала имени Карнеги, был готов поддержать наш с женой замысел увековечить память двух русских: Чайковского и Столешникова. Русский композитор открывал Карнеги Холл, это Стерну, разумеется, было известно. Не знал он, что и построен по проекту русского, а не знал, потому что имя архитектора скрывалось. Признать в своё время авторство Столешникова мешало его прошлое: бывший террорист, бежавший из России от суда, архитектором стал в эмиграции. Чайковский приехал в Нью-Йорк дирижировать на открытии первого в Нью-Йорке концертного зала и узнал, что в строительстве участвовал его соотечественник, познакомились и поговорили учивший музыке царских детей и замышлявший цареубийство.
Кончина смелого скрипача лишила нас с женой поддержки, а проявил он невероятную благожелательность. Мы с ним распрощались, разошлись, и вдруг, обернувшись, Стерн произносит: «Желаю удачи». Его памяти посвятили мы с женой книжку о вкладе русских в американскую культуру[72].
Слышал я в Адельфи и другого оратора. С публичной лекцией выступил друг Хольцмана, Шимон Перес, в ту пору Министр иностранных дел Израиля. «Если бы, – сказал он, обозначая условие выживания его страны, – палестинцам помогали арабы, как нам помогают евреи всего мира, у них давно было бы свое государство». Ту же мысль высказала третья жена Хемингуэя Марта Гельхорн, военная журналистка, ей посвящен роман «По ком звонит колокол». Смысл ею сказанного: возникновение Израиля заставит арабов объединиться. Журналистка всё же не учла: нет у арабов, в отличие от евреев, религиозного единства, заветы своего Пророка арабы понимают по-разному до взаимной непримиримости.
Пересу передал я привет от Хольцмана, как тот просил. Оба – книголюбы, дружили. В лекции Перес ссылался на Толстого. После лекции преподаватели меня спрашивали: «Каково?». Если бы книголюбы управляли своей страной! А то спросил я у Тоби (так Хольцман требовал называть себя), что представляет собой только что избранный глава государства Израиль, и получил ответ: «Головорез».
Разговоры разных времен
«Учтите, никто из нас уже не испытал бы тех же чувств».
Джозеф Конрад. «Сердце тьмы» (1902).
Отраженный свет
«Как ещё уловить зыбкие тени ушедших, если не связать их с предметами, вроде кресел, в каких когда-то сидели ушедшие…»
Натаниель Готорн. «Дедушкино кресло».
Заставал я Деда Бориса в кресле у письменного стола, но не с пером в руке, а со взглядом куда-то устремленным. В той же позе он, бывало, полулежал на кушетке с высокой спинкой – остатки обстановки зубоврачебного кабинета его покойной жены, подарок врача-психиатра, у которого консультировался Мопассан. Дед сидел, откинувшись, как в кресле, сидит и смотрит в одну точку, словно всматривается в невидимое мне.
В Замоскворечье на диване из княжеского гарнитура полулежал Дед Вася. Если я приезжал, он водил меня от дивана к стульям, от стульев к буфету, словно по музею, рассказывая, как проделали мы путь от крепостного права до мебели, купленной у нашей бывшей барыни. С тех пор многое «музейное», пережившее революционные бури, не уцелело: в комнате был камин… Раннему периоду нашего с моими друзьями «гусарства», проходившему на Страстном и Пушкинской, посвящены две-три главы в книге, которую выпустил друг школьных лет, дипломат Юрий Малов, у него описано, как было шумно и весело, без особых эксцессов[73]. Когда же я переместился со Страстного в Замоскоречье, наше гусарство обрело реставрационный оттенок, сгруппировались мы возле камина, в котором не гасли огни, а дров у нас под рукой не оказывалось. Эскапады того периода в «Интимной книжке» запечатлел архитектор Александр Великанов, сын архитектора, который участвовал в проекте Дворца Советов, строил в Москве Военную Академию им. Фрунзе и восстанавливал центр Сталинграда[74]. Лежавшая в постели за стеной тетка-учительница, которой мешал уснуть треск ломаемой и исчезавшей в огне мебели, думала про себя, а нам рассказывала, что она думала: «Отец им покажет! По-ока-жет…» Теткины угрозы всё не сбывались, но в конце концов, когда от княжеского гарнитура остался один-единственный стул, явился нашедший время и повод к нам заглянуть отец – камин потух, и осиротевший стул я свез к родителям на Сивцев Вражек, куда мать с отцом наконец переехали со Страстного в кооперативную квартиру в доме Большого театра.
Наш двухэтажный дом на Димитрова (Б. Якиманке), подобно Пизанской башне, выделялся среди прочих строений. Знаменитая наклоном итальянская архитектурная достопримечательность как бы падала уже седьмое столетие, а наш домишко, некогда принадлежавший владельцу бань у Крымского моста (упомянуты у Ивана Шмелева), выпятился с дореволюционных времен, и даже советская власть не