Годы без войны. Том первый - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты знаешь, к какому заключению я все больше и больше прихожу здесь у тебя, в деревне, — говорил он Павлу, мягкостью и задушевностью как бы подчеркивая то особое философское значение, какое он придавал теперь своим словам и какое непременно должен был уловить шурин. — Мне кажется, что человечество что-то теряет с ростом прогресса. То есть что-то приобретает, но и что-то теряет. Я думаю, ты меня правильно поймешь. Самолеты, трактора, машины — все это замечательно, все нужно; и большие города — все, все, но как это в с е совместить с тем, что теряет при этом человечество? Конечно, и железо и бензин — все материя, природа, но ведь при этом исчезает естество, суть, которую, очевидно, тебе, живущему здесь, в деревне, среди простора полей, понять трудно.
Большой деревянный стол, сколоченный из досок и кольев, за которым Лукьяновы ужинали и пили теперь чай, стоял прямо во дворе, и висевшая над ним электрическая лампочка освещала самовар, чашки с блюдцами, хлеб и мед в сотах на блюде, отливавший янтарем, к которому то и дело тянулись Александр и Петр. Эта же электрическая лампочка освещала и лица сидящих, так что все хорошо видели друг друга. Сергей Иванович, говоря о просторе полей, разводил перебинтованными руками так, будто хотел раздвинуть желто-сосредоточенный над столом пучок света, распространить его на весь двор и дальше на все, что синевою стелилось и горбилось за оградою двора. Было тихо, безветренно, как бывает только перед теплым летним грибным дождем, и в этом безветрии еще сильнее, казалось, пахло с полей цветущими хлебами; потому что под самою деревнею росли овсы, более пахло овсами, и этот знакомый уже Сергею Ивановичу запах, перемешанный теперь с запахами двора, избы, коровника и превшего навоза за коровником, вызывал новое оживление; не сознавая и не замечая за собою ничего, он то и дело оглядывался (как оглядывался, когда шагал с луга мимо овсяного поля), как будто можно было увидеть, откуда брался этот удивительный, в котором так легко дышалось, воздух; но за спиною его была лукьяновская изба, темные контуры которой лишь смутно угадывались в густой черноте ночи. В соседнем дворе так же гудел огонь в летней печи и горела электрическая лампочка над столом; огни видны были по всей деревне, и слышны были голоса и звуки открывавшихся дверей и ворот и еще какие-то, которых Сергей Иванович не мог определить, но которые, сливаясь в одно целое, составляли жизнь укладывавшейся спать деревни.
— Может быть, я чего-то не понимаю, — продолжал Сергей Иванович, прислушиваясь ко всему этому затихающему шуму деревни и прислушиваясь к себе, к тому расслабленному течению чувств, какое приятно было ощущать ему. — Может быть, я думаю, не старость ли подошла ко мне, но... что-то несовместимое есть в нашей жизни, от какого-то берега мы оттолкнулись, плывем, и солнце тепло пригревает нас, но ведь чем ближе к солнцу, тем оно горячее и уже не хватает воздуха, и надо обратно, а жизнь обратного хода не имеет. Нет обратного хода у жизни, нет, и это страшно.
— Ты что же, как я тебя понимаю, против прогресса? — спросил Павел.
— Нет. Я за прогресс, но я и против него. Понимаешь, и за и против.
— Ты хочешь, чтобы мужик снова взялся за соху, как раньше?
— Нет.
— А чего тогда?
— Не в сохе дело. Я не зову к прошлому. Никто из нас не может отказаться от того, к чему мы идем, потому что прогресс дает человечеству определенные блага. Но он же, прогресс этот, и отнимает у человечества многое, и, если оглянуться, отнимает еще больше, чем дает. Одно мы приобретаем, другое утрачиваем, и стоит ли приобретенное утраченного — вот вопрос, над которым следует задуматься. Но мы не задумываемся, потому что некогда нам оглянуться. Да, да, некогда.
Он продолжал еще о том же, не давая возразить Павлу, и был настолько увлечен и уверен в своей правоте, а суть вопроса представлялась ему такой простой и ясной, что он даже не пытался объяснить, что же, в конце концов, приобретает и что теряет человечество с ростом прогресса; он восторгался жизнью Павла и всей той жизнью, какую увидел в Мокше, и ничего не хотел слышать противного этому мнению. Когда Павел, не любивший и не желавший спорить, улыбаясь сказал, что утро вечера мудренее и что пора спать, Сергей Иванович с неохотою вылез из-за стола. Он давно не чувствовал себя так весело и естественно, как в этот вечер, и ему хотелось говорить и говорить с Павлом; может быть, именно потому он отказался спать в избе и попросил постелить себе вместе с шурином на сеновале. Он с удовольствием взбирался в темноте по крутой жердевой лестнице под старую, пахнувшую сухой прелью и прошлогодним сеном тесовую крышу, с удовольствием укладывался на тулупе, который был дряхл, потерт и давно уже никем не надевался, а служил подстилкою вместо матраса; в густой чердачной сини не было видно, каков был тулуп, да Сергею Ивановичу и не важно было это; он лишь почувствовал, проведя торчавшими из-под бинтов пальцами по нему, что спать будет тепло и уютно, и с удовольствием растянулся на нем.
В то время как Павел, влезший на сеновал вместе с Сергеем Ивановичем, заснул сразу же, успев произнести только: «Спокойной ночи», Сергей Иванович долго лежал с открытыми глазами, и все пережитое и передуманное за день и вечер по новому кругу и с новой теплотою возвращалось к нему. Он думал, что как ни круты были переломы в деревне, но жизнь людей пришла в конце концов к тому разумному, к чему она не могла не прийти; ему казалось странным, как он прежде (до сегодняшнего вечера) мог верить тому, что порою говорилось о деревне, вокруг которой из года в год возникали какие-то страсти и споры. Он как будто ясно видел теперь, что то, что было страстью и спорами (поднимавшимися людьми, чаще всего такими же далекими, как и он, от деревни), жило отдельно от села, само собою и преследовало, как видно, свои цели, не имевшие ничего общего с государственными. Ему легко было думать так, что жизнь выравнивает все, какие бы шероховатости ни появлялись на ней, и что рано или поздно, а все становится на свои места, и никто и ничто не может воспрепятствовать этому. «С матерью... ну что же, все естественно, — думал он. — С дочерью... все еще решится и станет на свое место». Он не замечал, как отдавался течению, которое, подхватив, несло его, и он только чувствовал, что ему не надо прикладывать никаких усилий, чтобы держаться на этом теплом стрежне; он и заснул с ощущением этой теплоты и уюта, и пошедший к полуночи дождь и удары грома, катившиеся над крышей, не были слышны ему.
VII
Все это время, пока шел сенокос, Сергей Иванович был оживлен и весел; руки его зажили, очерствели, и он с утра и до вечера пропадал с Павлом в поле. То он лежал в тени на траве, когда шурин со Степаном косили очередной загон, и с удовольствием смотрел, как трудились на лугу трактора; то брал вилы, когда начинали копнить и метать стог, и с каждым днем, втягиваясь в работу, находил все большее удовлетворение в ней. И хотя он уже не восторгался, как в первый свой выход, ни луговым запахом трав, ни простором вокруг, ни той простотою, какую встретил в Павле и Степане и какая поразила его, но от того чувства удивления, какое всколыхнуло его, как от моторной лодки, проплывшей по озеру, остался в душе разбегающийся волнами след, который, чем больше проходило времени, тем отчетливее, однако, был заметен в нем. Он вставал рано, как и Павел, но вполне пробуждался ото сна лишь за околицей, когда последняя изба деревни оказывалась за спиной, а впереди открывалась луговая даль и рассвет, уже захвативший своею краскою большую половину неба. На реке, у воды, возникал туман; было хорошо видно, как белые клочья его, отрываясь и перемешиваясь, тянулись по низине и песчаному откосу к бору. Трава по обочинам тропинки, по которой Сергей Иванович обычно шагал следом за Павлом, была обильно покрыта росой, так что ноги промокали, и оттого было неприятно идти, но это неприятное забывалось сразу же, как только выходили к овсам, серебристые метелки которых, казалось, простирались до самого горизонта; ими нельзя было не любоваться, потому что, как это тоже казалось Сергею Ивановичу, как раз от них и исходил тот утренний свет, которым была заполнена большая половина неба. У самых овсов он обычно останавливался и смотрел, как раскачивалось и колыхалось волнами поле, и в эти минуты особенно остро чувствовал, что жизнь — это не только ощущение самого себя, что она вокруг и во всем, и в этих влажно шелестевших перед ним овсах, со своею радостью, бедою, своим сознанием пробуждающегося дня. Он не сравнивал то, как по утрам из окна московской квартиры он смотрел на тусклое и теперь представлявшееся ему жалким и не теплым солнце, которое выплывало из-за серого ствола Останкинской башни и повисало над Марьиной рощей и над корпусами «Станколита», желтый угольный дым от которых, когда ветер дул с востока, стелился иногда до самых Никитских ворот, с тем, что видел перед собою теперь, но он ясно сознавал, что живет здесь, в Мокше, иной жизнью, чем жил в Москве, и эта, и н а я, все более и более привлекала его; он не сравнивал, какие мысли занимали его в Москве и чем вообще были заняты люди в столице (как он понимал это), с тем, какие мысли приходили ему теперь и чем вообще жили люди в деревне, но ему ясно было, что существуют два мира: тот, от которого он уехал, мир суеты, бессмысленных страстей и надежд, в который (как теперь с усмешкою думал Сергей Иванович о себе) был вовлечен и он, и этот, деревенский, где не было ни ложных устремлений, ни суеты, а было лишь дело, работа, в каждом своем движении имевшая смысл и значение. Все это настолько казалось очевидным ему и было так просто, что он удивлялся, как он прежде мог не знать этого; он еще больше удивлялся, когда видел, что ни Павел, ни Степан не понимают и не поддерживают его. Он судил о деревне, исходя лишь из того, что было вокруг него; ему нравились восходы, роса, туман над рекой, вид приютившейся у речки деревушки и хлебные поля, со всех сторон обступившие ее, нравилось то, что было близко и дорого каждому русскому человеку и что никого не может оставить равнодушным, и это представлялось основою деревенской жизни; он восхищался красотою земли, как восхищаются иногда красотою платья, видя в ней главный смысл и значение всего, тогда как жизнь Павла и Степана состояла не только из того, что было вокруг них; жизнь их была полна разных и скрытых от первого взгляда забот и волнений, была по-своему суетна и оттого не казалась им легкой и красивой. Павел не мог понять Сергея Ивановича уже потому, что сыновей своих и дочерей (как это бывает обычно во многих простых семьях) мечтал вывести в люди, а выйти в люди, по его понятиям, можно было только в городе, где все было совершенно иное, чем в Мокше, где были государственные учреждения и должности, дававшие положение и достаток; он радовался за Романа, который учился в Пензе, и с еще большей радостью и гордостью думал о Борисе, который собирался в Москву, в Институт международных отношений, и вся радость и гордость его как раз и заключались в том, что дети его будут жить по-иному, чем он, сытнее и лучше. У Степана сын тоже учился в Пензе, а дочь заканчивала десятый и готовилась в институт, он тоже считал, что должен вывести своих детей в люди, и оттого слова приехавшего погостить в деревню отставного полковника тоже вызывали на лице его улыбку; он не вступал в разговор, но смотрел иногда на Сергея Ивановича так, будто перед ним стоял человек, который, глядя на воду, утверждал, что это вовсе не вода, а нечто такое, что может быть одновременно и сливочным маслом, и хлебом, и сахаром, и что странно, что этого не могут понять другие.