Призыв к оружию - Алан Фостер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дропак настоял на том, чтобы подняться на борт судна первым. Он взобрался по лесенке и на пару секунд исчез из виду. Затем Кальдак вновь увидел его лицо, с шерсти которого капала вода. Солдат прошептал:
— Корма пуста и открыта. Я могу заглянуть отсюда в центральную кабину. Там не заметно никакого движения. Музыка идет откуда-то снизу. С тревогой вспомнив о морских хищниках, которые, может, в эту минуту уже приближались к нему, Кальдак предпочел быстро подняться на судно. Между двумя корпусами судна располагалась на возвышении большая центральная кабина. За ней находился отсек, где среди всего прочего на первый план выступало колесообразное устройство. Были там и какие-то то ли механизмы, то ли инструменты. Кальдак прошел вперед до тех пор, пока не получил возможность обогнуть колесо и заглянуть в кабину. Она была ярко освещена. Невидимый аппарат ровно и приглушенно гудел. Кальдак догадался, что это машина, благодаря которой судно движется. Дверь в кабину была распахнута и действительно откуда-то снизу неслась музыка. Она диссонировала в его непривычных к таким звукам ушах. Впрочем, хотя она была неприятна, все же терпима и не оказывала на сознание парализующего воздействия, как он поначалу боялся.
Внутри он разглядел еще одно колесо и механизмы. А также мебель, о назначении которой он мог только догадываться и странного вида украшения. Он обернулся на своего товарища.
— Подойди поближе. Здесь никого нет. Только музыка.
Дропак в несколько шагов присоединился к своему командиру. У него уши были сильно прижаты к голове и даже как бы расплющены. Губы поджались и оголили ровные ряды острых зубов. Бакенбарды мелко подрагивали.
— Какой грохот! У меня голова раскалывается от него.
— У меня тоже. Хотя это легче слушать, чем вчерашний концерт с танцами. — Он, поколебавшись пару секунд, показал на распахнутую дверь. — Надо зайти туда.
— Осторожно, капитан.
Кальдак опасливо глянул на дверь.
— Мы ведь знаем, как они выглядят, — прошептал он. — Физические кондиции не впечатляют.
— Чем меньше существо, тем оно коварнее, — заметил Дропак.
— Я буду осторожен.
С этими словами, сильно пригнувшись, он вошел внутрь центральной кабины.
Потолки были очень низкие и Кальдаку пришлось очень сильно сгорбиться. Нос подрагивал. Помещение было наполнено чужим запахом. Удивительно сильным и странно приятным. Внутри кабины были еще две двери, каждая из которых вела в один из двух корпусов судна. Из одной двери доносилась музыка.
Он подошел к ней и увидел длинную и узкую комнату. При этом Кальдак согнулся почти пополам.
Тут-то он и увидел аборигена. Тот сидел спиной к двери. Руки и ноги у него были обнажены. И он что-то делал пальцами с довольно сложными устройствами, которые располагалась прямо перед ним. Музыка доносилась из двух черных коробочек, расставленных в противоположных углах комнаты. Абориген не мог видеть навестившего его пришельца. Первый очный визуальный контакт подтвердил все, что участники экспедиции узнали о местных жителях из передач телевидения. На каждой руке у аборигена было по пять пальцев, лишенных шерсти. На один больше, чем у массуда, на два меньше, чем у о’о’йана, то есть как раз столько, сколько у гивистамов. В остальном они на гивистамов совсем не походили. Их кожа была практически полностью лишена волос, выглядела очень нежной и мягкой, в отличие от роговых чешуек лучших технических специалистов экспедиции. В такой близи музыка казалась Кальдаку практически невыносимой. Диссонирующие, громкие звуки, казалось, взрывались, лопались в голове массуда. И как только абориген может вот так спокойно сидеть в самом эпицентре этого кошмара?! Очевидно, у этой расы более грубый слух, который в состоянии сносить подобные вещи.
Не будучи в силах дольше выдерживать эту муку, Кальдак вернулся в центральную кабину. В эту же минуту Дропак появился из двери, ведущей в другой корпус судна.
— Пусто, — пробормотал он.
— А я нашел одного, — ответил Кальдак.
Болезненные аккорды, словно злые насекомые, носились в воздухе, жаля и жаля бедных массудов. Эти дикие звуки заставили Дропака скорчить гримасу отвращения.
— Неужели аборигену все равно? Как он может выдерживать такое?! Неудивительно, что он один.
— Он сидит спиной к двери, так что я не смог определить его пол. Передай другим, чтобы поднимались на борт. И переводчика.
Дропак удивленно вскинул густые брови.
— Разве это так обязательно, капитан? Мы двое наверняка…
— Не будем загадывать и рисковать, — возразил твердо Кальдак. — Я хочу, чтобы присутствовали все.
Дропак все еще колебался.
— А что, если вейс не сможет прийти? Она ведь не умеет плавать.
— Другие смогут переправить ее на руках. Нам могут понадобиться ее способности. Ватолой поможет.
Наконец, Дропак согласно кивнул и направился к выходу, но у самой двери остановился и спросил:
— А кто присмотрит за субмариной?
— Тот же Ватолой, — ответил капитан и, встретив на себе удивленный взгляд, добавил:
— Он не будет ничего трогать. Просто посторожит до нашего возвращения.
Нос Дропака дернулся, и массуд тут же исчез на палубе. Кальдак даже не слышал, как его товарищ соскользнул в воду. Он вернулся к двери в узкую комнату и заглянул туда. Абориген все еще сидел на прежнем месте и, двигая пальцами, генерировал столь дикие и нецивилизованные звуки, что любой разумный не смог бы выдержать их более полуминуты. Но Кальдак крепился, надеясь на скорое возвращение Дропака с остальными.
Уилл Дьюлак вновь вынужден был сделать паузу. Он откинулся на спинку стула и устремил мрачный взгляд на аппаратуру, разложенную перед ним. Синтезатор продолжал тихо гудеть, и это был единственный звук в салоне. Он запустил пальцы левой руки в свои темные, вьющиеся волосы. Каждый год они все больше редели и все больше отступали со лба на затылок и терялись где-то уже под воротником. Частично именно из-за этого выпадения волос, которое напоминало таяние ледника или морской отлив, он и решил в последнее время отрастить буйные кустистые бакенбарды. Хотя еще и потому, что всегда хотел отличаться внешностью от других, выпадать из общей массы. Подобное же честолюбие Уилл проявлял и в музыке. Первая половина «Аркадии» была уже закончена, а вторая покоилась в набросках. Требовалось утвердить скерцо, переходящее в сотрясающее, итоговое аллегро энержико. Но именно это-то ему и не давалось, выворачивало наизнанку. Не сама музыка: ноты лежали перед ним четкими, правильными рядами, введенные в программу портативного компьютера. Все дело было в оркестровке, которая пытала его похлестче маститых средневековых мэтров, сводила его с ума.
С самого начала он задумал начать скерцо флейтами с контрапунктом в лице одного-единственного фагота. Результат должен был получиться хоть и комичным, но сильным. Этакий кусочек музыкального черного юмора, который по праву оценили бы такие люди, как Берлиоз и Барток. Наверняка оценили бы! Затем вступали вторые скрипки и басы, плавно переходящие в небольшую изящную токкату для духовых инструментов, которые он свел воедино. Токката вышла просто на диво, но, черт возьми, он до сих пор не мог решить, как перейти с конца адажио в начало скерцо! Он находился в творческом тупике и все из-за этой паршивой оркестровки!
Все было плохо. Звучало, как в балагане. Флейты совсем где-то потерялись, а фагот вместо того, чтобы вступать временами в их песню печально-торжественным голосом, звучал, как сломанная труба, как будто кто-то спускал воду в уборной или у кого-то крутило в животе. Он с яростью уставился на синтезатор и мотки кабеля, окружавшие инструменты. Что, если плюнуть на фагот и заменить его саксофоном? Оркестровку тогда, пожалуй, удастся закончить достаточно быстро, но… Все это будет слишком дорого для исполнения! Какой оркестр из маленького городка позволит себе нанимать саксофониста? Вот то-то! Черт, дьявол! Равель же нашел тот звук, который искал. Так же, как и Дебюсси. И Гриффис. Если французы образца начала двадцатого века и болезненный американец создали свои эффекты, почему то же самое не может сделать опытный ученый из Нового Орлеана?!
С самого начала он отгонял от себя мысль о саксофоне, как назойливую муху, ибо дал себе зарок использовать что-либо, имеющее общее с джазовыми обертонами. Ему не повезло с местом проживания. Всю жизнь приходилось бороться с джазом, как с самым злейшим врагом. «— А, так вы говорите, что вы композитор из Нового Орлеана?! Значит, ваша работа обязательно ориентирована на джаз, не так ли?» Он покачал головой, словно хотел отделаться от наваждения и одновременно возразить. Удивительно! Чудовищно! Как легко люди все-таки обобщают! Критикам и публике уже все ясно, когда они слышат, что ты приехал из Луизианы. Им уже не нужно даже ничего слушать. Но у него никогда не было намерения становиться вторым Луисом Готтчелком! Его работа не имеет никакого отношения к джазу! Она имеет отношение только к его каюнской наследственности. Но от последней он не мог отделаться при всем желании. Конечно, для первой крупной оркестровой композиции можно было бы особенно не напрягаться и сочинить что-нибудь простенькое и хорошо знакомое. Сюиту, основанную на народной музыке. Можно было бы активнейше задействовать мелодии и ритмы, среди которых он вырос в своем приходе. Несложная оркестровка — и пожалуйста! — можно записывать и можно играть.