Прийдите, любящие - Серж Лу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А!.. - Она махнула рукой, поднялась. - Страшно тут. - Покосилась по сторонам. - Пойду. Может, надо чего? - Нет, ничего не надо. Врач не сказал, когда выписывать меня думает? - Не сказал... - она помолчала и неожиданно добавила: - Это я ему сказала. Лечите, говорю, пока не выздоровеет. Чтоб дурь, говорю, вылечили. Пусть вот мозги-то вправят тебе. Ковалев ошеломленно уставился на нее. - Мама, ты что? Я ведь нормальный, мама! Она метнула на него неодобрительный взор, крепче поджала губы: - А вот то. То самое и есть... Да. Плохая у тебя матка, плохая. Слышала уже от тебя. Все у ней не так. Пусть тебя подлечат - может, человеком сделают. Уважать научат родную матку-то. И, ничего больше не сказав, повернулась, тяжко переставляя ноги, двинулась к выходу. Санитар загремел замком, двери открылись, впустив в коридор ослепительный солнечный луч. В одном из маленьких двориков (в каждом отделении огромной психбольницы был свой дворик) дети чистили снег. Маленькие дети, в длиннополых казенных бушлатах, с бессмысленными лицами, с огромными головами. Скребли фанерными лопатами, мели куцыми метлами. Механически, как автоматы. Мешая друг другу, изредка по-совиному гукая и пуская слюни. Сбоку, у оградки, стояли две санитарки - одна в пальто, другая в шубе - и оживленно беседовали. Ковалев остановился. Женщины перебивали друг друга, торопясь высказаться. Стояли утренние сумерки, уже погасли фонари и снег из синего прямо на глазах становился розовым. - Пойдем-пойдем, - поторопил Ковалева санитар. Ковалев и еще двое больных тащили огромные тюки с бельем в прачечную. Ковалев сам напросился - уж очень захотелось подышать свежим воздухом, взглянуть на божий мир. Теперь он уже жалел об этом. В божьем мире ничего не изменилось. Маленький олигофрен лопатой доскребся уже до мерзлой земли и продолжал скрести вот-вот искрошит лопату в щепы. Ковалев замер, глядя на санитарок: да посмотрите же, помогите ему! Разве вы не видите?.. Одна - та, что помоложе, - будто услышала, повернулась. - ...Ну, и легче стало, что ли? - продолжая разговор, она подошла к мальчику, привычно взяла за руку и показала: теперь здесь надо, теперь здесь скреби. Корреспондентов на "Волге" катает. - Про корреспондентов не знаю, - ответила другая, - а вот что скажу: можно и покатать. Для дела же. Ковалев недослушал - санитар его подтолкнул. Когда они шли обратно, в маленьком дворике уже никого не было. Санитарка оббивала валенки на больничном крыльце, звенела ключами. А ближе к обеду Ковалева вдруг выписали. - Ну и характер у вашей мамы! - заметил симпатичный доктор. - А что? - Тяжелый. - Ничего, я привык. - Ну, куда ж деваться, - согласился врач. - В общем, я вам вот что скажу. Я вас выписываю без постановки на учет. Нет смысла вас здесь держать, вы нормальный человек. В понедельник приезжайте часов в одиннадцать, справку вам оформлю. Ну, всего доброго. Учитесь на здоровье. - Спасибо. Спасибо... - сказал Ковалев. Особой радости он не испытывал, даже наоборот - слегка испугался: как ему там, в миру-то, жить дальше? Без таблеток, без распорядка, без докторов? День был солнечным. Редким для этого времени года. Почти таким же солнечным, каким был в тот день. Он сел в автобус и поехал мимо красных кирпичных строений, мимо одноэтажных домиков, мимо соснового бора. Автобус спустился с горки, свернул - и оказался в городе, помчался мимо девятиэтажек. Надо было снова жить. Ковалев закрыл глаза, заставляя себя отключиться от шума, от красок и запахов, от всего того, что вновь подчиняло его себе, приказывало двигаться, говорить, стремиться к чему-то, тратя свои драгоценные, невозвратимые дни на бессмысленную суету в безнадежной надежде на лучшее. Именно так: в безнадежной. Надежде. Он заставил себя вспомнить, услышать далекие, угасающие голоса: "Здесь мы, здесь мы, рядом мы, рядом... Но забыли вы нас, потеряли нас...". Но голоса таяли, пропадали, их заглушал мощный шум жизни. Я ухожу от вас, подумал Ковалев, ухожу - но не навсегда, я вернусь к вам и стану петь вместе с вами. Одним голосом станет больше и, как знать, может быть, тогда нас услышат эти безнадежно больные жизнью. Услышат, узнают, что-то поймут. А пока нужно было жить. Зачем - кто знает? Просто нужно - и все. 5. Сергеев в который раз вчитывался в строки рецензии, пытаясь отыскать в них другой, потайной смысл. "Бессмысленность жизни эстетствующего дегенерата предстает в этом опусе во всей наготе. Таков закономерный конец всякого индивидуалиста, дошедшего в своем развитии до своего апогея. Нежелание понять, какие высокие и гуманные цели движут нашими людьми, приводят и героя, и автора в такой тупик, выбраться из которого читателю невозможно. Жалка и ничтожна попытка героя в кавычках покончить с собой. Жалок и ничтожен сам герой. Надо ли печатать такой, с позволения сказать, "роман"? Отвечаю: нет, не надо. Отвечаю со всей ответственностью русского писателя, каковым я был еще в те времена, когда автор вступал в пионеры. Вступал не для того, чтобы добрыми делами завоевать уважение старших. Вступал, надо думать, для других дел. Ибо рукою автора в данном произведении водило не "дум высокое стремленье", а попытка плюнуть в лицо честному труженику". Бред, думал Сергеев. Ахинея. Конец, дошедший до апогея. Тупик, в который пришел автор, но выбраться из которого не может читатель. Русский писатель! Каковым он был!.. А он, Сергеев, таковым никогда не был, а только и делал, что пытался плюнуть. Под рецензией стояла подпись: член Союза писателей СССР, лауреат премии Ленинского комсомола Э. Бумажкин. В рецензии было три странички, и ни одного доброго слова. Конечно, этого следовало ожидать. И все-таки Сергеев никак не хотел, не мог поверить, что его героя - выстраданного, вылепленного со всей возможной тщательностью, с состраданием - кто-то мог назвать "эстетствующим дегенератом". В адрес героини и вовсе шла сплошная брань. Самой мягкой характеристикой Ирки была такая: проституирующая особа с якобы нелегкой судьбой. Почему с "якобы"? Почему?? "Это я, я сам дегенерат. И проституирующая особь с якобы нелегкой судьбой. Который, еще вступая в пионеры, уже готовился к подрывной работе... Тьфу!" Сергеев плюнул и посмотрел по сторонам. Он сидел на скамейке в маленьком скверике неподалеку от Дома творчества, в котором ему только что вернули папку с романом. В папку была вложена рецензия, о которой Сергеев никого не просил. День был теплый, почти весенний, дребезжали трамваи, водители на остановке объявляли, что едут только до Ключевской, народ толкался, ругался и быстро зверел. С другого конца скверика на Сергеева бессмысленно лупил глаза каменный декабрист. Под ногами у Сергеева бродили, переваливаясь, жирные голуби. Ворковали, поглядывали на него блудливыми глазками и изредка тыкали клювами в грязный снег. "Значит, попытка плюнуть не удалась... А жаль". Сергеев вздохнул и переменил позу. Голуби с шумом поднялись, покружились и опустились на бюст. Сергееву всегда казалось, что Бумажкин - человек неглупый. Как-то раз, давно уже, он даже слушал его лекцию. И вот теперь требовалось некоторое усилие, чтобы понять окончательно и бесповоротно: Бумажкин - набитый дурак. "Нет-нет, - спохватился Сергеев, - это я, я дурак. И сволочь вдобавок - плюнуть же хотел...". Подбежала маленькая рыжая собачонка, обнюхала ботинки, повиляла хвостом. "Бросить надо к черту всю эту литературу. Живут же люди без нее. Знают, как надо жить, знают - зачем. И не мучаются". Тут он вспомнил, что сегодня ему предстоит объяснение с тещей: она настрочила жалобу в обком, а жалоба приехала к начальнику. С начальником-то они худо-бедно поладили, но вечером, когда теща опять принялась за свое - "все-не-как-у-людей" и т. д. - Сергеев не выдержал и высказал ей свои соображения по поводу ее писем в разные инстанции, и в обком в частности. К несчастью, начальник дал ему это письмо почитать. Теща писала, как обычно, без знаков препинания: "Зять постоянно третирует меня заслуженного человека с сорокалетним безупречным стажем педагога и вот на старости лет я вынуждена терпеть его издевательства то дурой назовет то внучек против меня настраивает уважаемые товарищи прошу как мать и заслуженный человек подействуйте на него разберитесь и накажите хотя его лечить надо он не совсем нормальный психически разве нормальный стал бы дурой обзываться пусть прекратит гонения мне и так осталось недолго а пожить еще хочется а ему под сорок и все без квартиры такой умный значит"... Начальник вздохнул и сказал: - Зачем же ты гонения устраиваешь? Нехорошо. Потом опять вздохнул: - Надо же, понимаешь, меры принимать, сообщать по инстанциям. Сергеев пожал плечами. Начальник вздохнул в третий раз, пригладил лысину - такая у него была привычка - и сказал: - В общем, так. Ответ в обком мы дадим. Взыскали, мол, с тебя по партийной линии. - Так я же беспартийный... - вяло отозвался Сергеев. - Вот и плохо, что беспартийный! - ответил начальник. - Вот и надо бы тебя на партсобрании заслушать и меры принять. Ты пойми, в какое положение меня ставишь!
- Я понимаю, - ответил Сергеев, но при этом подумал, что у него самого положение куда как хуже. - Вот-вот... - успокоился начальник. - А в следующий раз она, должно быть, самому Леониду Ильичу напишет? - Писала уже. - Да? - оживился начальник. - И что? - Переслали в обком. - А-а... - А оттуда - мне на работу. Как обычно. Я тогда в ЦНТИ работал... - Вот-вот! - снова сказал начальник. - У тебя, кстати, вся трудовая книжка на два раза исписана. И вкладыш тоже. Летун, понимаешь. - Ну и что, что исписана? - Задумайся, вот что! Пока не поздно. На этом разговор был закончен. Сергеев злился на начальника - воспитывал, как мальчика. Хотя, в общем-то, отнесся по-человечески. Могло быть и хуже. И все равно на начальника он был зол даже больше, чем на тещу. "Ишь, гад, трудовую в нос тычет... У самого она не на два - на три раза исписана! Пусть лучше расскажет, как его самого в свое время из горкома выперли. И как он потом овощную базу поднимал. А потом филармонию. Деятель!" От этих мыслей легче не становилось. Тем более, что начальник, в общем-то, поступил по-человечески. Ведь письмо-то тещино - это ж какой козырь! С тещей он решил не разговаривать. Но она, видно, заподозрила, что с ее письмом опять что-то не так. И вечером бросилась в атаку. Начала, правда, вкрадчиво чтоб не спугнуть. Когда он после ужина устроился с газетой на диване, спросила как бы невзначай: - Ну, что про квартиру говорят? - Ничего, - буркнул Сергеев. - Так-таки ничего? Так ты бы сам спросил. Конечно, молчишь - никто и не почешется. Сергеев промолчал. Теща тоже помедлила. И завела: - Другие-то, люди-то, как делают? Вон, сын Варвары Николаевны ходил-ходил в облисполком, пока не дали. Все пороги оббил, а своего добился. А он, - она указала на Сергеева пальцем, - конечно, гордый же! Пришел, поел готовенькое, и за газету. И никаких забот. А чего ему? Пусть теща бьется. Готовит ему. - Я вам деньги плачу, - огрызнулся Сергеев, упорно разглядывая газету. - И за еду, и за квартиру. Мало? Еще червонец прибавлю. - А ты на меня голос не повышай, - угрожающе надвинулась теща. - Ты только со мной воевать и умеешь. А на людях - тише воды, ниже травы... В людях - ангел, дома - черт. Стиснув зубы, Сергеев в десятый раз пытался постичь смысл нижеследующей газетной строки: "Дегуманизация современного западного общества принимает все более угрожающие масштабы, постепенно подходя к тому, что теряется смысл самого человеческого существования на земле". - Молчишь?.. - торжествовала теща уже из кухни. - Молчи, молчи. Видать, правда глаза колет... Сегодня, говорю, у Варвары Николаевны спрашиваю: ну, как ваши? А она: квартиру получили. Хоромы целые, три комнаты, и коридор огромный - хоть на велосипеде катайся. Две лоджии... Освободили мать-старуху. А мне и сказать в ответ нечего... Дожил, говорю, до сорока, а своего угла не нажил. А зачем ему свой угол? Ему и тут хорошо, теща же все сделает: и в магазин сходит, и сготовит, и слесаря вызовет - вон, кран потек в туалете... А этот... Писатель...