Мой папа убил Михоэлса - Владимир Гусаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И татарин, и мордвин были теперь привезены из лагеря для "свидетельствования" и наслаждались отдыхом.
Жизнь в камере была вполне сносной. Мы с Сережей играли в шахматы доска нам была положена, а фигуры мы лепили из хлеба. Правда, после прогулки мы их уже не находили и прихо-дилось делать новые. Из всех наших соседей один, В. Черепанов, был явно сумасшедший, он все время кричал, что повесится, не выдержав голода, хотя получал хороший паек. Вертухаи смея-лись, глядя на его жирные щеки, трясущиеся от возмущения. Обычно кто-нибудь из обитателей камеры не выдерживал его крика и, стукнув по затылку, заставлял замолчать, но вскоре он снова принимался скандалить.
Как-то под утро в камеру ввели белобрысого шахтера из Сталиногорска. Рассказал: вечером взяли со смены, ночью везли на легковушке с двумя приятными собеседниками по обе стороны.
- За что?
- Не знаю... Может, в деревне кто концы отдал... Наварил я как-то самогону для праздника
- себе и гостям, гуляли только родственники, из мужиков - тесть и кум, они на меня и стукнули. Отсидел я год, вернулся, опять наварил самогону и их позвал - мол, невдомек мне, кто на меня показал. Врезал обоим трехлитровкой по башке - для памяти, а сам в Сталиногорск на шахту подался...
- Нет, друг, не то говоришь. Поищи контрреволюцию.
- Какую-такую контрреволюцию!
- Самогоном Лубянка не интересуется. Может, в шахте что случилось?
- Недавно врубовая машина два дня стояла...
- Вот это вернее - диверсия, экономическая контрреволюция...
- Так не по моей же вине она сломалась...
- Это там разберутся. Техническая экспертиза будет.
До завтрака "рабочий-крестьянин - диверсант-самогонщик" продолжал поминать кума, в десять был вызван "без вещей", а вернулся только в три бледный, осунувшийся, убитый.
- Что предъявили?
Он с трудом стал перечислять статьи, среди них была 58, 1-6.
- Друг! - радостно воскликнули татарин и мордвин.- А в плену ты не был?
- Был. Так разве я когда скрывал...
Товарищи по несчастью усадили свежего "изменника" в уголок и стали поучать:
- Правды не доказывай, что следователь скажет - соглашайся. Правды тут еще ни один не доказал, а будешь сердить следователя, в гиблое место угодишь. Смотри только, чтобы никого не прихватить, на удочки не попадайся.
Теперь все трое часами сидели и шептались "по-семейному", объединенные своим преступлением - не сделали, как самураи, харакири, не застрелились, как финские снайперы-"кукушки". В панике, без командования, без патронов, покинутые и деморализованные, оказывались в плену ротами, батальонами, полками. В плену жили не как французы, бельгийцы, англичане и американ-цы, кормившиеся посылками Красного креста, и даже не как рабы - к рабам, как правило, отно-сились лучше. Зато теперь могут сравнивать гитлеровские лагеря с советскими, радуясь порой, что в своем дольше протянешь и команды понятнее... Не были они ни полицаями, ни старостами, таскали носилки в каменоломнях, но и этим "объективно" помогали врагу. Сменив брюквенный суп на баланду, самые выносливые (оставшиеся в живых) в качестве тех же рабов трудятся - но уже не на Гитлера, а на Сталина. "Предателям" не помогало ни участие в лагерном восстании, ни пребывание в партизанском отряде, главная улика всегда была налицо - остался жив. Они слагали стихи:
Если я погибну,
Родина, в бою,
Партия согреет
Старость, мать твою!
Или:
В годы опасности Родина-мать
Шлет сыновей за себя умирать.
Много б она благородней была,
Если б сама за детей умерла.
ТАГАНКА - ВСЕ НОЧИ ПОЛНЫЕ ОГНЯ
Вызвали "с вещами" и опять повезли куда-то на "воронке" - все в том же костюмчике, замерз ужасно. Привезли в какой-то Дворец культуры, сунули в бокс - ни есть, ни пить не дают... Пропел все песни, прочитал все стихи... Выдохся и замолчал... Откуда-то будто слышится низкий звук баса-геликона... Может, мерещится... Вывели, опять просматривали задний проход, мяли и прожаривали одежду, изучали ботинки, сфотографировали на вертящемся стуле в профиль и фас - по всем правилам тюремного ведомства - и снова заперли в боксе. Принялся стучать в дверь - сначала открыли, потом уже не открывали. Глазка нет. Стал равномерно биться головой в дверь в надежде хотя бы потерять сознание... В конце концов открыли, выдали ложку, миску, одеяло и отвели в камеру с двумя длинными железными нарами - если каждые для двоих, то коротковаты, а для одного лишек остается.
Чернявый парень проснулся и стал расспрашивать: кто, откуда, какая статья. Я отвечал осторожно и сбивчиво.
- Ну и напугал вас Герасимов! - презрительно бросил новый сосед.
Утром выяснилось, что сам он вырос в лагерях и тюрьмах, чувствует себя здесь как дома, на воле у матери-дворничихи его не прописывают, как рецидивиста, но в глаза советским людям он может смотреть честно и прямо, поскольку он уголовник, а не какой-нибудь "фашист", вроде меня. Звали его Николай Казаков, по прозвищу "Черный". Был он в это время свидетелем по "политическому" делу. Дело заключалось в том, что блатные во главе с неким Шахматовым терроризировали всю камеру, отбирая пайки и посылки у "мужиков" ("мужики" - растратчики или имевшие "левые" доходы). Доведенные до отчаяния "мужики" стукнули "куму", будто Шахматов за картами обронил:
- Придут американцы, Ёську повесим, чекистов перебьем...
Действительно, ни Ёська, ни чекисты в этой среде большим авторитетом не пользовались. Завели дело. "Свидетель" Казаков упирался:
- Ничего такого не видел, не слышал, играл в карты...
Когда я изложил Николаю свое дело, он долго размышлял, а потом вынес мне оправдательный приговор:
- Мало что ты кричал - он этого не слышал, значит, вреда ему никакого...
Черный с утра до ночи был занят делами блатняцкой общины - мастерил "уду", "пулял" ее, распускал носки для веревок, отдирал дранку от урн, сочинял "ксиву", стучал в стены и, сложив ладони рупором, трубно кричал. Соседи отзывались. Через уборную Колька общался с "законниками", умудрялся получать курево и даже белый хлеб, маргарин, сахар.
И бесподобно пел. Вообще все голоса были поставлены либо под Утесова, либо под Бернеса, но с цыганским надрывом. Песни были душещипательные. Обожая красочные словеса, Колька и от меня перенял одну:
Бананы ел,
Пил кофе на Мартинике,
Курил в Стамбуле
Злые табаки,
В Каире я
Жевал, братишки, финики...
Его песни тоже звучали красиво:
Ах, дайте мне комнату отдельно,
Я ширмой ее отгорожу...
Ах, дайте мне стакан отравы,
Я выпью ее и умру...
Я включился в "самодеятельность", исполнив по батарее отопления "Пускай проходят века, но власть любви велика", и был награжден шумной овацией "пацанов" и воров.
С подъема до отбоя неслась перекличка:
- Да здравствует дедушка Калинин! - вопил простуженным голоском Коля "Кутузов", и весь корпус подхватывал:
- Урра-а-а!
- Да здравствует товарищ Шверник!
- Кара-ууул!
Благодарные сердца пацанов и блатных помнили дедушку Калинина и славили восьмой год подряд за амнистию сорок пятого года. А при Швернике амнистии не было, хотя сорок седьмой год был, вроде бы, достаточным поводом для нее. Задолго до указания партии блатные чествовали Ленина именно в день рождения, а не смерти, как прочие советские граждане. 22 апреля под сводами Таганки неслось:
- Да здравствует дедушка Ленин!
- Ура-а-а! - подхватывали детские голоса.
Впрочем, у них был предшественник, пожелавший Ленину не туманного "здравия", а самого что ни на есть здоровья через тринадцать лет после смерти, и с бокалом в руке провозгласивший:
- За здоровье Ленина и ленинизма!
Тюремная администрация заботилась об идейной закалке и морально-политическом уровне блатных подростков. Специальные воспитатели носили им журналы с картинками. В лагерях им давали возможность учиться, и они отъедали вполне приличные "будки", издеваясь над "фашиста-ми", "анархистами" ("анархисты" те, кто не признает воровских законов), да и над охраной тоже - ведь они "психованные", отчаянные, им все прощалось, даже политическая незрелость. В Таганке я не раз слышал звонкий голосок:
- Да здравствует дедушка Трумен!
И приветствие достаточно стройно подхватывали. Правда, вместо Трумена уже был избран Эйзенхауэр, но традиции ломать нелегко, да Эйзенхауэра еще попробуй выговори.
Колька Казаков сразу же облюбовал мои брюки и долго уговаривал "махнуться":
- Зачем тебе такие брюки? Ты же в карты не играешь! Да все равно у тебя их на первой пересылке снимут!
- Так тогда у меня и твои снимут.
- А... а ты скажешь, что это уже снятые!
- Так я так и буду говорить: это уже снятые брюки!
Он настаивал, сулил дележ "воровским куском" - пока родные не переведут денег на мой счет, я не мог пользоваться ларьком, но я никак не уступал. Убедившись в моей крайней тупости, а главное, неподатливости, Колька стал угрожать, обзывал Лидером Моисеевичем и Укропом Помидоровичем. Несколько раз он схватывался со мной, надеясь добыть вожделенные брюки в бою, но я отбивал его атаки. Дней через пять привели из больнички крупного сутулого пожилого мужчину, Вольфа Израилевича Гольдина, и нас, "фашистов", стало двое. Колька, правда, еще пытался наскакивать на меня, но Вольф Израилевич начинал стучать в дверь, и стычки прекрати-лись. Пользуясь своим численным превосходством, мы могли спать спокойно, под радостные возгласы организованного жулья: