Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё, что особенно приятно, Лионель ухитряется очень много всякого разного читать, так что, похоже, что у меня, вдобавок к i_shmael , появился ещё один человек, от которого я смогу узнавать про книжки...
В очередной раз – повезло!
Заоконный тополь топорщится веником, время от времени взмахивает лапами, как человек, бегущий за автобусом, потом затихает. Многолапое,– одна лапа жёлтая, одна голая, остальные держатся пока. И толстые крупные капли валятся, редкие, не попадая на стекло – дождь-не дождь, сито-решето. Вчера луна громадная вставала над крышами. Утренние узорные облака обратились в серую кисею.
Мама любила говорить, выходя в серый дождь – «погода шепчет».
Осень, всё-таки осень – переворачиваешь огромный лист календаря, чистый – медленно пишешь, буквы выводя,– осень, всё-таки осень...
Просвечены насквозь церковные витражи. И герань на клумбе – просвеченная насквозь –аленький цветочек. Одуванчики на газоне приветом из мая.
ОКТЯБРЬ
Кончился сентябрь, и тянется это огородное тепло – с запахом ботвы, жёсткой глиной, рыжими помидорами на грядках и жизнерадостными тыквами в сколоченных из досок огромных ящиках.
Не ливень, а тихой запечной мышью шуршит мелкий дождь,– ёлочными каплями на ветровом стекле, светящимися дрожащими окнами в лужах под ногами. И мелкие жёлтые листья акации нанесло на машины с огромного дерева, как в июне несёт с него белые цветы. А в узком пешеходном переулке между каменных стен, где застенные деревья вылезли наружу и сплелись кронами в крышу – в переулке, через который мы, оставив машину, проходим к Синявскому дому, пророс глицинией жёлтый старомодный фонарь – она забралась внутрь, разлапилась, и лежат листья тенями на стекле – китайским фонариком столетней давности.
Деревья желтеют – тикают часы.
По утрам кусты выходят навстречу из тумана. Знакомишься с ними заново, как мальчик из «Амаркорда» с длиннорогой коровой.
Расцвела, потерявшая счёт дням глициния.
Сидя за столиком на площади у Сорбонны со стаканом белого пива,– сонно вспоминала, какие и с кем тут вела разговоры. Собственные следы сплетаются с чужими – серый асфальт под ногами, пластиковые столешницы, фонтан – тени лиц, отзвуки слов...
Когда мы с Катей идём по улице, к нам часто обращаются незнакомцы.
Отважные мирные дети кидаются Кате на шею, а воинственные (в основном, мальчишки, девочки ведь редко воинственны) со страшным криком победителей наскакивают на неё из-за угла.
Никто б не удивился, если б Катя заговорила. Я совершенно не понимаю, что её останавливает. А уж насколько ей жилось бы интересней, если б она книжки читала.
Дети робкие – глядят на неё во все глаза – такая большая, такая шерстяная,– потом еле-еле трогают тёплую спину ладошкой, под родительские улыбки – погладь «собачку».
Катю чаще всего зовут плюшевым медведем,– без почтения.
А на прошлой неделе мы встретили старика, он медленно шёл нам навстречу с небольшой кошёлкой, из которой торчал багет. Старик остановился, посмотрел очень ласково и спросил – это кто, собака, или барашек?
– Барашек, конечно же барашек,– подхватила я. Тот самый, которого надо было нарисовать.
Дети ничего не знают про будущее... Старикам и собакам не хочется загадывать на 15 лет вперёд... Здесь и сейчас... У стариков и детей всегда находится время для собак...
А кошка Гриша часами сидит на седле нашего комнатного велосипеда и глядит за окно. Там чайки проносятся мимо стёкол, время от времени встряхивается тополь, скидывая листья –они дрейфуют шлейфом и парашютиками падают на газон. Я думаю, что Гриша смотрит в лето – из комнатных четырёх стен – в сад, где сойки и ящерицы, и сучковатая олива.
Что ж – кошки ничего не знают про короткость жизни, им, как детям – только каникул и ждать, а нам-то, нам чего делать, ощущая физически этот песок, утекающий из-под пальцев?
Осень остановилась – тёплая покачивается – листья под ногами, листья над головой. А они ещё и в воздухе – почти неслышные.
Прикосновение к чужой жизни – уличные столики, обрывки фраз, стиснутые руки, танцующие над бокалом пива руки, рука касается руки. На улице тёплым вечером – сияют жидкости в бокалах и стаканах – красная, белая, почти прозрачная, жёлтая. Над руками – улыбки, вздёрнутые брови, вытянутые губы, мимика. А на углу огромной ведущей к Триумфальной Арке улицы – rue de la Grande Armée – сидела клошарка со всем своим клошарским имуществом, уложенным в колясочку, сидела на аккуратном тючке и с бешеной скоростью печатала что-то на портативной пишущей машинке.
Роман пишет? Жалобу на жизнь? Вряд ли. Вид у неё был вполне удовлетворённый.
А машинка, машинка-то – музейный экспонат!
Дед Лионеля, муж его итальянской бабушки, с которым она довольно рано развелась, одно время прожил клошаром. И дед, и бабка, были учителями в начальной школе. Но дед, видимо, не справился с оравой обормотов, которые на уроках ходили по потолку, и был отправлен на раннюю пенсию. Он поселился в «пенсионном доме» для одиноких неприкаянных учителей-пенсионеров – в Бургундии, среди лесов и полей. И из тихого дома он ушёл в клошары – набираться жизненного опыта. Он писал рассказы и считал, что клошарский опыт ему пригодится. Стихи тоже писал. Пожив некоторое время на улице, дед вернулся в «пенсионный дом». А на летние каникулы приезжал к бабушке, чтоб общаться с дочкой и с внуками. Мама Лионеля его нежно любила. Он был весёлый, знал кучу историй, очень любил детям что-нибудь покупать. Денег у него практически не было, к концу лета он растрачивал всё на подарочную ерунду, и бабушка покупала ему билет обратно в Бургундию.
То ли ключ в замке повернулся, то ли занавес опустили и подняли – следующее действие – осень. Без предупреждения.
Вечером напротив Нотр-Дам, в моём любимом кафе на левом берегу возле Шекспира, украшенного нынче цветными лампочками – эти ёлочные фонарики итальянских ресторанчиков – когдатошний источник радости,– потом слегка притупилось, а сейчас у Шекспира нахлынуло снова – рояль – «les feuilles mortes» в медленно наползающих сумерках, подвижные лица людей за столиками,– карусель цветных лампочек под сентиментальную музыку.
Острота ощущения жизни – врезающиеся детали – вчера парижская темнеющая улица, окутывающее тепло, сухие платановые листья скатываются, подпрыгивая, вниз по лестнице, спускаясь в метро. Сегодня – утренняя пробежка через лес, на позднем осеннем рассвете... Вороны с верхушек лип, а из кустов чьё-то цоканье, чей-то свист – и почему только я почти никого не узнаю по голосу. Ручей на поляне утром громче, чем днём.
По дороге я глядела под ноги на липовые листья и бормотала: «на освещённой мостовой кружочки липы золотые вниз стороною лицевой лежат, как будто неживые. И запоздалый грузовик, как лёгкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик. Подняв серебряные крылья». Как бормочу уже сто лет – осенью под липами. А потом день поскакал мячиком – лекция, встреча, болтовня, задачка, болтовня – и вкатился в ранний вечер, в начинающиеся сумерки – из окна тянет листьями, яркие яблоки на деревьях засияют вот-вот фонарями.
Так и врастаешь в пейзаж – тихо едешь по дорожке, сквозь строй золочёных тополей,– ныряешь в смыкающийся, сыплющий кленовые листья лес, на зелёном поле лошади в попонах, мохнатые коровы жуют холодную траву – почему-то не поддевая на острые тонкие рога шашлык из опавших листьев, как нисколько не стараясь, поддел на палку Васька. А потом деревня, и протыкает бледнеющее в сумерках небо готический шпиль.
В Альпах зимой на закате,– в долине деревенские огни, а колокольня ещё подсвечена.
Строго говоря, я не люблю высоких гор. Мне там красиво, но нет ощущения слитности, физического счастья, возникающих в море. Не дают они мне и принадлежности к пейзажу, которую я очень остро чувствую в Бретани. Высокие горы – там я в гостях. Мне хорошо пониже,– там, где лес, луга, не ледяные озёра, коровы с колокольчиками, а на снег и лёд смотришь снизу вверх – там мне куда родней.
А под Парижем полыхает на каменной стене дикий виноград, и петушок, попавший на крышу, светится в небесной размытости.
А вчера всё то же сине-лиловое небо, но ветер подул, и пляшущие на асфальте сухие листья – грохотали жестью, и хоть с кораблика, на котором мы с albir и tarzanissimo покатались по Сене, всё равно осень, осень, осень.
Когда я только начинала жить в Париже, мы как-то в солнечное воскресенье гуляли в саду Пале-Руаяля – по дорожкам мимо фонтанов и жёлто-красных клумб, и люди на скамейках улыбались, стоило только поймать взгляд – мне тогда показалось, что воскресный Париж – залог того, что всё образуется, что жизнь прочна, что всё будет хорошо.