Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задание монады быть местом целого мира. Монада собственно и есть задание вместить мир — или не сбыться[38]. В этом смысле я понимаю бахтинское событие мира. В истории, в задании индивидуальности, индивида, простого неделимого, первое и последнее событие — то, что в ней сбывается мир. Мир как целое ее обеспечивает, а ничто другое не обеспечит.
Есть причины читать Лейбница подробнее, даже те внешние, что он был славянин, его фамилия переделана из Любенич, что он много думал о России, старательно изучал ее, видел ее серединой между Европой и Китаем, т. е., по тем временам, серединой мира, был лично знаком с Петром Первым, работал для русской дипломатии; что его ученик был учителем Ломоносова и дал хорошую характеристику его способностям. Более близкая причина в том, что монадология важная тема русской мысли начала XX века, в «неолейбницеанстве» (В. В. Зеньковский) А. А. Козлова, С. Ф. Аскольдова, Л. М. Лопатина, а также у Н. О. Лосского, у отца Андрея Белого известного математика Н. В. Бугаева и (видимо через него в годы дружбы с Андреем Белым) у Павла Александровича Флоренского[39]. Не мечтая о полноте изложения, сделаем только несколько выписок из Лейбница к теме узнай себя.
Монада может узнать себя или осуществиться только в мире и только через его целое. Иначе всё останется лишь при тесном и теснимом отрезке, который всегда зависит от давления извне загородки, и тем неизбежнее зависит чем больше мобилизует себя. Выход монады к целому это тайна, открытая только ей. Извне монада всегда будет казаться отдельной от всего. Вбирая целый мир, она становится по–настоящему простой. Кажущихся частей монады, как частей тела, так много и они именно такие для того, чтобы целое стало и оставалось целым. Мнимая множественность частей обнаружится, если убрать одну; с ней отнимается и целость. Одна часть значит всё. На известном полотне Репина две фигуры, царь Иван и его сын, не она не менее полна чем если бы фигур было много; больше того, и эти две подлежат счету только для искусствоведов, а по существу они составляют целое, и не для того ли их две, чтобы мы наконец впервые поняли, насколько сын и отец одно. Целость картины мы отсчитываем не с момента, когда в нее оказывается включено такое‑то число предметов, — вот их изображено сто двадцать четыре, и отныне картина художественное целое, — а когда мы видим в ней то, что совпадает с нашим опытом целого. Нашим опытом целого или, как говорит Лейбниц, «последним основанием» всякой монады оказывается «высшая монада», мир.
От всякой монады, если она осуществляется как монада, т. е. выбивается из простой множественности, а это она может сделать только бросив себя мировому целому, открывается поэтому бесконечная перспектива. Нет ничего такого, что было бы ей в принципе закрыто. Больше того, захват целого опережает в ней всякое постижение. Не потому что у монады есть глаза (в ней нет окон), она может видеть, а потому что монада это прежде всего открытость мировому целому, она становится перспективной и получает возможность видеть, развивает глаза. Они странные. Окна ей не нужны, потому что она, так сказать, даже не на собственном теле, а на всей себе знает, что осуществится ровно в той мере, в какой притянется к целому. Она живое зеркало, т. е. выбирающий глаз, который видит сначала целое и потом, в интересах целого (весь интерес, inter‑esse между ее бытием и небытием, сосредоточен для монады в мире) и в его перспективе видит уже всё что видит.
Чей монада глаз? Опять же целого, потому что, целым извлеченный к бытию, он собственно целому же в первую очередь и принадлежит, а отдельной монаде дан на поглядение. Через все монады целое мира смотрит на себя и видит в первую очередь опять же само себя. За миром стоит Бог. Бог смотрит на мир глазами всех монад, тяготеющих, чтобы быть — иначе они не могут, — к верховной монаде. Монады это «точки зрения» Бога, с которых он смотрит (в том же смысле, в каком, см. выше в Ригведе тысячеглазый Варуна повсюду расставил своих соглядатаев).
Считается, что оборот речи «точка зрения» идет в нашем образованном обиходе от этого словоупотребления Лейбница. Говоря: «с моей точки зрения», я должен был бы подразумевать: насколько и мне тоже дано заглянуть в тот орган зрения, который во всём — где‑то на свою путях, уж конечно независимо от моих способностей зрения, — установил для каких‑то своих наблюдений Бог.
Но и, со своей стороны, глаз монады, ее «точка зрения» видит, так сказать, во все стороны, Бога и мир[40].
Мы теперь яснее понимаем, почему монада не имеет и не должна иметь окон: это ей нужно для того чтобы сначала и прежде всего видеть то, что не видно — целое. Монады не обязательно только человеческие индивидуальности. Это вообще любые целые сущности. Все единства по своей сути — всеединства; единство, не осуществившееся как всеединство, остается заданием или задачей. Природные образования, например птицы, существуют и продолжаются в той мере, в какой вбирают в себя, по–своему, целое мира. В огромном большинстве не вбирают и гибнут. Поэтому когда монада без окон идет своим путем зерна, которое и заранее способно к целому и растет с самого начала в перспективе целого, то она совсем не обязательно должна воздействовать на тело, в котором она его душа. Тело, другая монада, позаботится о себе. Так все вернее будут делать одно дело. Чем чище душа в своей точке зрения верна привязанности к целому, чем свободнее она оставляет в покое свое тело, на которое всё равно не может действовать, только спутает и нарушит его, тем увереннее совпадет с телом, которое тоже растет к целому, определяется им. Окна у монад закрыты для того чтобы они безошибочнее могли угадывать друг друга через целое.
Монада — mundus concentratus, un monde en raccourci, сокращенный мир, как у Николая Кузанского, который или прямо, или через Джордано Бруно на каждом шагу угадывается в Лейбнице, индивид — mundus contractus, стяженный мир. Способ угадывания целого, к которому тянется монада, т. е. невидимого мира (в видимом монада не увидит целое, пока сама им не станет, а в себе потому, что она ведь целым только стремится стать), странный путь события целого в монаде Лейбниц называет перцепцией, вниманием, букв. вбиранием. Мы можем сказать: пониманием. Надо учесть отличие перцепции от апперцепции (Монадология, § 14), отражающего восприятия вещей, с одной стороны, и от декартовского сознания, conscience, чистого фона всякого восприятия: перцепция внимательна к тому, чего еще нет. Апперцепция конечно состоится в свое время при наличии пространства сознания, которое тоже появится. Но для начала должно быть пространство как таковое. Оно развертывается тягой к угадываемому опыту целого. И хотя мы по времени не раньше открываем глаза чем видим вещи, мы иначе как в свете целого не откроем глаз. Обычно мы видим в негативном свете его отсутствия. В нем развертываются время и пространство и работает «логика» (Кант развертывает мысль Лейбница). Вещи видятся в отсутствующем свете с риском заблуждения и ошибки. Но с самого начала иначе как в перспективе мира мы их не видим. Кроме как в целом никакой индивид не имеет опоры.
Угадывание целого происходит внезапно, par des fulgurations («Монадология» написана по–французски), вспышками молнии. Это молния Гераклита, которая должна вырваться из времени и пространства, чтобы прорезать темноту неготовой монады, дойти до нее сквозь закрытые веки. Через эти озарения, из‑за образованности монад целым, они, каждая, отзываются во всех и «всякое тело ощущает всё, что делается во вселенной; так что тот, кто всё видит [не глух к тому, что до него доходит в колебаниях мира], может читать в каждой вещи всё что делается везде, и даже то что было и то что будет» (§ 61). Доходит до всех всё. Не все всё прочтут, а прочтя не всегда распутают. Больше останется в слитном.
Мир похож на машину. Отличие то, что шестеренка мельницы, часть машины не машина, а всякая часть машины мира, самая малая, тоже целая машина, «по–своему целый мир» (§ 64). Каждая, любая частичка представляет вселенную.
Опыт это ты проходит через целый мир не потом и между прочим, а сначала и в первую очередь.
17. Мы читали у Артура Шопенгауэра об открытии в другом себя, об опыте tattvam, узнавании это ты, поняв в том же смысле загадочную однобуквенную надпись Ε на храме Аполлона Пифийского в Дельфах. Уже у Шопенгауэра мы неожиданно увидели в этом контексте слово мир: узнавание себя в другом, другого в себе, чувствует Шопенгауэр, каким‑то образом захватывает целый мир. Мы были к этому готовы: немного больше года назад в этой аудитории говорилось, что человек может найти себя только в мире и ни в чем меньше чем мир себя не узнает. Наконец, читая «Монадологию» Лейбница (две недели назад) мы явственно увидели, что индивидуальность, чтобы состояться как индивидуальность в том определяющем и необходимом, из чего она состоит, — в простоте, неделимости, цельности (не той, которую в своем приватном интересе требовал восстановить в себе гоголевский маиор Ковалев, заметивший свою нецелость только когда его нос стал отдельно от него ездить в экипаже по Петербургу, служить по научной части статским советником и молиться в Казанском соборе, а той, полной целости, которую в смертельной борьбе Гоголь отстаивает в своем маиоре Ковалеве и которую потерял и не может найти в «Двойнике» Достоевский[41]), — не имеет на что опереться, кроме как на целое, в конечном счете вселенское. Про нас скажут в этом месте, что мы подошли к проблеме всеединства или может быть соборности. Это не прояснит нашу ситуацию, а покажет ее опасность. Нам грозит скользнуть в глубокую разъезженую колею, из которой рано или поздно придется выбираться, так что лучше сделать это сразу.