Против правил (сборник) - Никита Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Объясняет в письме дочке-школьнице:
На берегу пустынных волнСтоял он, дум великих полн,И вдаль глядел…
Всего две с половиной коротеньких строчки – и перед тобой встает как живой могучий образ преобразователя России! Читаешь и невольно забываешь, что за время царствования Петра население сократилось ровно наполовину, что это он создал ту бюрократическую машину – чиновничий рай, – которая высасывала все соки из народа, что он превратил страну в сплошной военный лагерь (и только ли военный?). А главное – его успех окрылил сотни больших и малых Пьер ле Гранов, то прорубающих, то заколачивающих окно в Европу. Забываешь и многое другое: его страшную жестокость, массовые казни, безудержное пьянство и разврат, казнь стрельцов, когда он собственными руками пытал и рубил головы стрельцам. Такова сила таланта Пушкина, к тому же помноженная на силу привычных, высочайше одобренных представлений».
Он неплохо разъяснил неразрывную связь этики и эстетики. В воспоминаниях его дочки есть эпизод, свидетельствующий: урок пошел впрок. В концлагере Майя познакомилась с женщиной, которая была посажена по донесениям провокатора. Настоящего, доподлинного стукача. После отсидки Майя узнала, что этот провокатор, погубивший не одну ее подругу, а многих, стал известным композитором, пишет прекрасную музыку. Ни на секунду она не может предположить, что изломанная, испуганная, но не убитая, мучающаяся душа может создавать великие произведения искусства. Я-то вполне могу себе это представить…
Победа и поражение. Но меня в данном случае интересует не искусство, а рассуждения анархиста, служившего делу коммунистической революции. Он-то не может не видеть, чем дело закончилось, каким любопытным поворотом винта истории. Сидя в инвалидном доме в Караганде, «сактированный» из концлагеря, он-то не может не понимать, что, удайся революция, допустим, в США, – и загрохотали бы вагонзаки из Вашингтона на Аляску – золото добывать.
Жалоб – никаких. Сетований – никаких, но один-единственный раз внезапно в письме к жене прорывается многажды (как видно) обдуманное: «Что такое „победоносная революция” и какая революция – неудачная? Что было бы, если бы заговор декабристов завершился бы 14 декабря удачно и к власти пришли бы вместо Николая I Ермолов, Сперанский и Мордвинов? Польское восстание подавил бы тогда не генерал Паскевич, а Ермолов. Пестель был бы, вероятно, казнен не Николаем, а Рылеевым и Трубецким. Неизвестно, упразднили ли бы крепостное право, но земли крестьяне не получили бы наверное, так как на этот счет у декабристов было почти полное согласие – не давать крестьянам земли. Декабрьское восстание, Парижская коммуна, революция 1905 года – всё неудачные революции, но так ли это? Интересно и поучительно сравнить их результаты с результатами победоносных революций».
Мысль – понятна. Речь идет о том, что революция должна проиграть, потерпеть поражение, чтобы победить по-настоящему. Что-то вроде евангельской притчи о зерне, которое только тогда и принесет урожай сторицей, если умрет.
Если учесть, что дочь анархиста, Майя Улановская, оказалась участницей диссидентского движения, разгромленного так, как не было разгромлено ни одно из общественных движений в России, то можно сказать, что и здесь урок отца не пропал даром.
Банкроты? Надежда Улановская пишет о том, как ее муж, Алеша Улановский, виду не показывал, но отдавал себе отчет в «напрасно прожитой жизни».
А ведь глядя из «сегодня» во «вчера» и имея в виду «завтра», понимаешь, что вовсе не напрасно. Ну да, он боролся за то, чтобы не было бедняков в его стране, – в результате во всей стране все стали бедняками; но во всем мире благодаря его борьбе бедняков стало меньше. Применим научный оборот: Улановский победил на микро– и на макроуровне. На микроуровне создал семью – единственный и самый естественный оплот консерватизма во всем мире. Воспитал дочь Майю, которая понимала его и была согласна с ним и которую он понимал и был согласен с ней…
Для этой книжки, написанной мамой и дочкой, вроде бы подошел эпиграф: «Революция, как Сатурн, пожирает своих детей», поскольку это ведь рассказ о том, как жажда социальной справедливости всегда остается неутоленной; всегда из революции вырастает империя еще более жуткая и несвободная, чем та, которую революция сокрушила. Но вот тут, в этом самом месте, очень печальная, очень тяжелая книга начинает приобретать странные, едва ли не оптимистические черты. Это ведь не просто «история одной семьи», это – история несокрушимости семьи, незыблемости семейных ценностей, история поразительной верности друг другу. Казалось бы, весь мир, вся история, вся «великая держава» со всей своей «властной вертикалью» и подонками в мундирах ополчились на эту семью, а она выстояла.
В этом смысле «Историю одной семьи» можно считать, скажем, противо-«Будденброками». Томас Манн описывал распад семьи при внешнем житейском карьерном успехе, а Улановские описывают незыблемую крепость семьи. Младший Будденброк, обладающий всеми материальными и духовными благами, может упрекнуть отца: «За что ты выпихнул меня в чужой, враждебный мне мир, меня, тонкокожего, тонко чувствующего, не приспособленного для этого мира?» Майя Улановская, в девятнадцать лет попавшая в концлагерь за участие в подпольном антисталинском марксистском кружке, ни словом, ни помыслом не упрекает своего отца, знакомого с Кобой еще с Туруханской ссылки, в создании вот этого пореволюционного мира, в котором расстреливают и дают огромные срока за создание студенческих подпольных кружков.
Будденброк-старший воспитал детей, для которых чужды и едва ли не отвратительны были его ценности; Улановский-старший воспитал дочь, которая так же, как и он, ненавидит насилие, несправедливость, несвободу. Он сидел в царской тюрьме, она – в советской. (Впрочем, в советской он тоже сидел.) Он был анархистом, она диссиденткой – они были союзниками! Так это же счастье! Ты говоришь со своими детьми на одном языке. Им не приходится объяснять очевидные для тебя вещи. Это – победа на микроуровне, но есть и макроуровень. Что бы ни говорили поклонники капитализма, конкуренции и прочего, прочего, но мир кардинально переменился в немалой степени благодаря таким, как Улановские. Что бы ни говорили консерваторы, но я до сих пор не знаю убедительного возражения на главный тезис всех революций: «Каждый человек на земле имеет право есть».
Тертуллиан и грешники
(Мих. Шишкин. Венерин волос)
Главное и второстепенное. У Ильфа в «Записных книжках» есть такая запись: «Большинство наших авторов страдают наклонностью к утомительной для читателя наблюдательности. Кастрюля, на дне которой катались яйца. Не нужно и привлекает внимание к тому, что внимание не должно вызывать. Я уже жду чего-то от этой безвинной кастрюли, но ничего, конечно, не происходит. И это мешает мне читать, отвлекает меня от главного».
Омри Ронен полагает, что имеется в виду Олеша и его рассказ «Лиомпа». Алексей Герман считает, что Ильф пишет о романе Юрия Германа «Наши знакомые». А я думаю: Ильф рассуждал и об Олеше, и о Юрии Германе, и о Валентине Катаеве, да и о себе со своим соавтором Евгением Петровым.
Это – безжалостная и точная автохарактеристика барочного писателя. Самое важное в ней – «отвлекает от главного». Ведь для того чтобы «отвлечь от главного», нужно как минимум это главное иметь. А если его нет? В эпоху барокко – распространеннейшее явление – главного нет, его не сыщешь в массе, в груде второстепенных деталей. Вот вам, пожалуйста, пример: «Раздался лязг передернутого затвора. Вы поняли, что это за вами, и тут началось описание природы. Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе, но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. В запруде по отражениям облаков бегали недомерки. Осина, убитая грозой, грифельна. Вокруг стрекозы, прилипшей к лучу солнца, стеклянистый нимб. В дубовой кроне водятся клещи. Вяз забронзовел. Ветер зачесал ель на пробор. Лес, по Данту, – это грешники, обращенные в деревья. Засохший луг хрустит под ногами. Уши заложены верещанием кузнечиков. Речка ползет по-пластунски и тащит водоросли за волосы. Никому в голову не приходит давать название небу, хотя и там, как в океанах, есть проливы и моря, впадины и отмели. Лязг затвора оказался звуком брошенной пустой банки из-под пива. Разговор на лестничной клетке возобновился…»
Что здесь «главное», а что «второстепенное»? Задержка действия, этот, как его… «саспенс»? Нет… Читатель уже понял, что с ним вступили в игру, поскольку какие ж речки и поля на лестничной площадке? Грамотный читатель даже какие-то цитатки выловит… Скажем, набоковскую березу, расчесанную на пробор, которая превратилась в елку, – ну и фиг с ним. Нет-нет, после такой пейзажной зарисовки никто не заволнуется, даже если «громыхнет выстрел и ваши мозги посыплются на руки убийцы».