Тине - Герман Банг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Бэллинг входила и уходила: она так бы рада была помочь…
Но фру Аппель не двигалась, и мадам Бэллинг растерянно замирала с тарелкой супа в руках, после чего снова выходила из комнаты.
Лишь один раз фру Аппель подняла голову, и по щекам ее побежали слезы.
— Он ведь такой молодой… — шепнула она.
…Тине присела возле кровати. Она не знала, слышала ли фру Аппель, как она вошла, ибо та не поздоровалась и не шелохнулась. Но немного спустя фру Аппель промолвила:
— Он вас спрашивал. Только теперь он спит.
И снова хлынули слезы, словно их вызывало каждое произнесенное ею слово.
Тине не ответила, обе сидели молча, будто пораженные общим горем, и глядели на бледное лицо спящего.
Санитары принесли ужин. Зазвонили колокола к вечерне, но за громом пушек звон был почти не слышен.
И снова наступила тишина, и по комнате начали растекаться сумерки.
Фру Аппель по-прежнему сидела перед постелью дремлющего сына.
Вошла мадам Бэллинг, в этой комнате она не осмеливалась даже шептать, но все же, понизив голос, она спросила у Тине:
— Ты к нам не зайдешь?
И снова вышла. До чего же бледной и оцепенелой стала девочка.
— Ах ты, господи, — сказала мадам Бэллинг. — Горя везде хватает.
Уже почти стемнело. С кроватей доносились приглушенные вздохи раненых. Тине не шевельнулась. Здесь ей казалось всего лучше. Здесь был покой, здесь, где умирал человек… и уходила жизнь.
— Он просыпается, — сказала фру Аппель.
Еще в полусне он начал стонать.
Тине бесшумно встала, осторожно зажгла лампу и снова села.
Умирающий поднял веки, но уже ничего не видел, — огромные глаза затуманились, и тихий стон его сопровождался слабым хрипом.
Мать опустилась на колени перед его постелью.
— Я здесь, Макс, тебе больно? Очень больно? — шептала она. — Да, Макс, да… тебе очень больно?
Отворилась дверь. Снова вошла мадам Бэллинг. Она хотела только взглянуть на Тине… должно быть. Тине все еще зла со вчерашнего дня, раз даже не заглядывает к ним.
Она не приблизилась к постели, она только постояла в темноте, глядя на дочь, потом снова тихо вышла.
Хрип умирающего стал громче.
— Макс, Макс, тебе очень больно?
Он снова задремал и снова очнулся.
Гром пушек за окном нарастал, как гроза, но здесь, возле постели, стояла невозмутимая тишина.
— Поднимите его, поднимите его, — шепнула мать. Сама она держала сына за руки.
Каким слабым стало его дыхание, какими холодными — руки!
— Анни, Анни, — едва слышно пролепетал он.
— Да, Макс, да.
Обе женщины прислушивались к его дыханию, а дыхание было слабое и прерывистое; мать встала, и голова у него поникла.
— Опустите его.
Они снова уложили его на подушку. Им показалось, будто он хочет приподнять голову и пытается что-то сказать.
— Анни… мама… Анни… — вы слышите, как поют птицы? И; вытягивая холодеющие руки, он с улыбкой промолвил:
— Как прекрасна будет жизнь.
Губы его сомкнулись с последним вздохом, голова запрокинулась. Фру Аппель с криком упала на безжизненное тело сына. Тине закрыла ему глаза.
Фру Аппель снова села на прежнее место и начала поглаживать его застывшие руки, его холодное лицо снова и снова.
Тине встала. Медленно отошла от постели. Не в ее власти было даровать утешение.
Мадам Бэллинг так и не ложилась. Она сидела на кухонном табурете за дверью. Здесь она сразу могла бы услышать шаги Тине.
— Это она… нет, мимо… она так и не зашла к нам.
Мадам взяла свечу и торопливо вышла в сени, где Тине уже открывала входную дверь.
— К отцу ты не зайдешь? — спросила мадам Бэллинг.
— Мне пора домой, — коротко отвечала Тине. Мадам Бэллинг подошла к ней совсем близко:
— Ах, Тине, неужто и мы поссоримся, неужто и мы поссоримся?
— Нет, мама, нет, — Тине вырвалась. — Просто поздно уже.
Спокойной ночи.
Она отвечала матери тем же раздраженным или горестным тоном, что и утром. Дверь захлопнулась. Тине ушла.
Мадам Бэллинг вернулась, но дальше своей табуретки у дверей она не добралась и рухнула на нее. Тайный и непонятный страх терзал ее тяжелую голову. Повсюду слышались шаги офицеров, — те тоже не находили покоя.
Сама того не замечая, мадам Бэллинг начала бродить по дому, как и они, — беспокойная тень металась взад и вперед в неверном пламени свечи; мадам Бэллинг не знала, как быть, она больше не знала, как быть.
Пушки не давали даже минутного роздыху. Школа сотрясалась до основания, казалось, крыша вот-вот рухнет.
И только фру Аппель молча и недвижно сидела у постели мертвого сына.
В лесничестве царила тишина. Покуда Тине бродила по дому, она слышала только бессонные шаги наверху, больше ничего.
Она обошла дом, прибрала, где смогла. Потом вдруг сама на себя удивилась — зачем ей это нужно — и бросила все как есть.
Она отворила дверь в гостиную и постепенно отпрянула.
Лесничий сидел и писал что-то при свете лампы.
Тине сразу поняла, кому он пишет, но не испытала боли. Бесшумно вернулась она к себе в комнату.
Бродя взад-вперед по комнате, а порой останавливаясь, то ли для того, чтобы опомниться, то ли для того, чтобы поймать какую-то одну ускользающую мысль, она складывала свои вещи одну за другой, как человек, который отправляется в дальний путь.
На рассвете она ушла домой.
— Ты здесь! — воскликнула мадам Бэллинг, хлопотавшая на кухне, и обняла безмолвную дочь. — А я только-только встала, а я только-только встала, — твердила она, не желая признаться, чтобы зря не тревожить Тине, что так и не ложилась.
Тине пошла к отцу.
Старик придумал себе новое занятие. Он извлек на свет божий старые прописи Тине, где на обложке была изображена охота на львов либо тигров.
Их он и читал — часами подряд.
Тине села у его ног и загляделась на крупные детские буквы.
«Да не будет у тебя других богов пред лицом моим», — строчка за строчкой — одно и то же.
Бэллинг дрожащим пальцем водил по строчкам. Тине перевернула по его просьбе страницу.
— «Чти отца и мать своих… Чти отца и мать своих», — читал старик тягучим голосом много раз подряд.
— Она хорошо писала, она хорошо писала, — пробормотал он, глядя на мадам Бэллинг.
— Да, да, ты ведь сам учил ее, — отвечала мадам.
— Она хорошо писала, она хорошо писала. — И старик снова принялся за тетрадки.
IX
Двое суток канонада не умолкала ни на минуту.
Время перевалило за полдень. В шесть часов полк должен был выступать.
Возле трактира собралась густая толпа. Многие наполняли свои фляжки по второму разу: первая порция кончилась, покуда они приводили в порядок амуницию — работа была небыстрая, — а порой про нее и вовсе забывали, прислушиваясь к «оркестру». Некоторые утверждали, будто «музыка» стала еще громче.
Калека без устали шнырял между солдатами, но сегодня пиво у него было совсем уж жидкое, вот он и кричал громче обычного, без устали предлагая свой товар то на площади, то в переулке.
Тут же бродили несколько офицеров, они говорили со своими солдатами, но только с такими, от которых можно подучить остроумный ответ.
Больше других шумели четверо лолланцев — они лежали на животе и перекидывались в картишки.
Но веселье накатило и отхлынуло, словно внезапный порыв ветра, и снова над площадью нависла тяжелая тишина. Слышался только все усиливающийся грохот пушек.
Какой-то офицер оживленно беседовал с группой солдат, столпившихся на краю Кузнецова поля, где были рядком сложены гробы, два вдоль, два поперек, пока один из солдат не сказал ему спокойно и твердо:
— Да, господин лейтенант, мы и сами знаем, что нам выступать.
Все разом смолкли, а офицер повернулся и ушел.
…В лесничестве офицеров словно ветром разметало. Кто бродил по саду, кто но конюшням и амбарам, кто садился писать, кто бросал письмо па полуслове. Они были повсюду — и в комнатах, и во дворе.
Наверное, уже в двадцатый раз Берг справлялся на кухне, не вернулась ли Тине.
Его занимала только одна мысль, куда она делась и что произошло в школе.
Тине не возвращалась.
— Нет, не приходила еще, — ответила Софи и на всякий случай всхлипнула, — не иначе причетнику совсем плохо. Ведь всякому известно, что Тине всем сердцем предана вашему дому.
— Да, — сказал Берг.
— И всем сердцем любила Херлуфа и фру с самого первого дня.
— Да, — сказал Берг таким тоном, словно каждое «да» больно хлестало его.
Каждые пятнадцать минут он снова заглядывал на кухню, и Софи снова терзала его своей болтовней, как будто ему все еще было не довольно.
— И не только она, вся их семья любила, — рыдала Софи. — До последнего денечка, — причитала она.
— Да, — подтверждал Берг, и червь точил его душу.