РЕВОЛЮЦИОННЫЙ НЕВРОЗ - Огюстен Кабанес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
30 жерминаля (19 апреля) она предстала перед Революционным трибуналом по обвинению в том, что вела антиреволюционную переписку с бывшей фавориткой — дю Барри.
Когда ей вынесли смертный приговор, она заявила себя беременной и считала уже себя спасенной.
Заявление прекрасной польки, что бы о нем не говорили, было безусловно искреннее, но признать это не входило в расчеты Фукье-Тенвиля. Осужденную перевели из Консьержри в тюремную Епископальную больницу.
Один из современных анекдотических писателей рассказывает пикантное приключение, героиней которого по всей вероятности была именно княгиня Любомирская, так как приводимое автором описание внешности героини довольно близко к ней подходит. Читая этот рассказ, невольно вспоминается однородный и прелестно разработанный Ренаном сюжет его «Жуарской аббатиссы».
Как мы уже говорили выше, при больнице был сад, которым заключенные обоего пола могли пользоваться в определенные часы. Женщины спускались в сад по лестнице, общей с мужчинами, и проходили мимо ванной комнаты, предназначавшейся для больных, и расположенной на антресолях. Помещение это обслуживалось одним из тюремных ключников.
Некий молодой аббат ля Тремуйль, «сложенный, как Апполон Бельведерский», узнав, что молоденькая иностранка опасается, как бы не стали оспаривать ее положения, задумал смелый план, оказать ей в этом посильную помощь, хотя бы на девять месяцев.
Он рассчитал, что ей может удастся незаметно проскользнуть вечером в ванную комнату, которая в это время пустовала, и что затем и ему не будет ничего легче, как пробраться вслед за нею и пробыть с ней некоторое время наедине. Надо было только подкупить надзирателя, которому вверена была охрана ванной.
Но напрасно предлагали ему за это весьма крупную сумму (две тысячи экю); он был непоколебим, и в результате на следующий же день, по докладу об этом Фукье-Тенвиллю, молодой аббат искупил на эшафоте свое напрасное усердие. По какому случаю не разделила и княгиня в тот же день участи своего неудачного избавителя, остается необъяснимым, да и вообще, вся эта история, если не представляет всецело праздного измышления, то по меньшей мере, вероятно, во многом преувеличена.
В действительности прекрасная полька была казнена только 22 мессидора (21 июня). Утром того же дня врачи Нори и Ангюшар, с помощью акушерки Приу, ее освидетельствовали и объявили, что по исследовании «никаких симптомов беременности у нее не усматривается».
Утверждали, что документ, написанный рукой Ангюшара, был, якобы, подписан прежде, чем в нем было проставлено имя осужденной; но доказать такое тяжкое обвинение трудно.
Как бы то ни было, но княгиня ни в каком случае не могла бы избегнуть постигшей ее участи, так как она и в тюрьме продолжала свободно высказывать свои убеждения, не стесняться в способах выражения своего справедливого негодования. По словам одного хорошо осведомленного писателя, она упрекала все начальство и лекарей в жестокости и несправедливости.
«Чудовища, — говорила она им, — я вижу, что вы злобно трепещете от моих слов. Вы горите нетерпением поскорее включить меня в число ваших жертв. Смелей! Доводите до конца свою работу. Убейте меня; убейте одним ударом и мать и дитя… Несчастный ребенок, которого я ношу под сердцем, покраснел бы, как и я, от стыда, если бы был обязан вам своею честью и жизнью. Идите к вашим начальникам, скажите им, что молодая иностранка требует от них смерти, так как не может больше жить на земле, пропитанной кровью их жертв!». Эти слова были переданы Фукье-Тенвиллю и через двадцать четыре часа ее желание расстаться с жизнью было исполнено.
Что бы ни говорили защитники террора, никогда ему не смыть с себя обвинение в избиении беременных женщин. Единственно, что можно привести в его защиту, это то, что преступления подобного рода не были его исключительной монополией.[155]
Наполеон совершил, по крайней мере однажды, такое же преступление. Одна знатная дама, госпожа Акэ, была приговорена к смертной казни как политическая заговорщица. Она заявила, что беременна, но в ответ, однако, получила только отсрочку казни. Воспользовавшись приездом императора в Шенбрун,[156] она послала к нему своих детей, одетых в глубокий траур с прошением о помиловании.
Возвращаясь из Ваграма, куда он ездил для осмотра поля сражения, Наполеон увидел на своем пути двух малюток-девочек, заливающихся слезами. Он подошел к ним. Девочки упали к его ногам: «Государь, верните нам нашу мать!» Император был тронут, взял прошение. Прочел и задумался… Потом отвернул голову, прошептал: «это не в моей власти!» и ушел, оставив позади себя безутешно рыдающих детей.
В его защиту нельзя даже привести того обстоятельства, что он жил в эпоху революционного безумия!
ОТДЕЛ ТРЕТИЙ
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ВАНДАЛИЗМ
ГЛАВА I
ВАНДАЛЫ И ИКОНОБОРЦЫ
Человеческая натура соткана из противоречий: эта истина находит подтверждение в истории всех времен, и эти противоречия и являются именно одним из симптомов того коллективного невроза, который, главным образом, обнаруживается в моменты народных смут. Сообразно этому и в революционной трагедии бывали самые резкие переходы: утром народ стремился смотреть, как летят головы под ножом гильотины, а вечером искал других зрелищ и переполнял сады и театры. В самый разгар террора все увеселительные заведения делали полные сборы. То же противоречие замечается и во всем остальном. Искусство во всех его видах прославлялось и поощрялось более, чем когда либо, а наряду с этим не менее немилосердно истреблялось все, что составляет лучшее украшение и драгоценнейшее достояние всякого цивилизованного общества. Не будучи в состоянии бороться с таким течением по причинам, не имеющим ничего общего с задачами чистого искусства, республика была вынуждена это терпеть и допускать. Еще раз подтверждалась истина, что добро и зло неразлучны, причем последнее берет обыкновенно верх над первым. Может быть, причиной этого была присущая вообще демагогическому режиму по самому его существу враждебность ко всему, что противоречит его упрощенным и односторонним взглядам? Во всяком случае не подлежит сомнению, что победоносный народ не отличается особой деликатностью своих приемов и, как дикий зверь, вырвавшийся на волю, бросается на все довольно безрассудно.
Как велика поэтому должна быть ответственность тех, кто сперва так долго держит его на помочах и потом внезапно бросает его на произвол природных инстинктов! Напрасно было бы установлять эту ответственность и искать виновных. Тот, кто берется за такую задачу, упускает (а может быть даже вовсе не признает) того фактора, существенность коего все более возрастает в наших глазах с тех пор, как мы производим настоящее исследование. Мы говорим именно о факторе патологическом. Не безразлично ли, например, на весь ли Конвент или лишь на одну из его групп падает ответственность за враждебное отношение республики к памятникам искусства, за указы, изгоняющие все, что чем-нибудь напоминало ненавистное прошлое? Конвент, — да не покажется это положение парадоксом, — мечтал, напротив, о возрождении искусств; грандиозные празднества, которые он задавал, доказывают, что он далеко не был чужд эстетического чувства. Он делал всякие усилия, чтобы из исключительной привилегии богачей сделать роскошь доступной для всего народа, чтобы те удовольствия, которые в былые времена были для него недосягаемы, стали отныне всеобщим достоянием. Но он упускал лишь при этом, что для этого надо прежде образовать и воспитать народ. Послужило ли бы, выражаясь научным языком, это воспитание достаточным профилактическим средством? Принесло ли бы оно больше уважения к дивным памятникам презираемого прошлого? Мы затрудняемся ответить на это утвердительно, и именно потому, что в периоды общественных переворотов нарождается совершенно особое, только и присущее этим периодам мировоззрение: «Homo homini — lupus est». Никогда не оправдывается так это изречение Плавта,[157] как именно в эпохи революций. Действительно, в подобные моменты развивается какая-то особенная жажда ненависти, какой-то особый голод гонения против всех и вся, начиная с людей и кончая неодушевленными предметами.[158] Все народы всегда стремились олицетворять свои политические или религиозные верования в символах. Пока существует вера, люди уважают эти символы, даже поклоняются им; но как только вера начинает ослабевать или исчезает окончательно, она как бы сама обращается против своих символов и при том с тем большей яростью, чем дольше им поклонялась. Идолопоклонство выворачивается, так сказать, наизнанку, это его специфическое свойство. Самые рьяные иконопочитатели под влиянием какого-нибудь импульса становились обыкновенно самыми безжалостными иконоборцами.