На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они преодолевали перевалы, ночуя в заброшенных сараях, которые служили слабой защитой от снега и холода, объятые тьмой и страхом среди одиноких гор, которые лишь изредка оглашались карканьем воронья или далеким гулом немецких танков, которые колонной проходили внизу в долине.
На четвертый день было решено провести суд на обоими несговорчивыми пленниками. Участники недавней бойни соорудили из нескольких досок нечто вроде судейского стола и вытолкнули перед этим жалким подобием военно-полевого трибунала двух связанных по рукам друзей. Они должны были сообщить суду свои имена и сведения о гражданском положении — церемония, которую сочли излишней для Боллы, но которая в случае вероятного расследования придала бы правдоподобность процессу, затеянному по всем правилам военного времени в отношении «предателей родины». Через пять минут был вынесен такой же беззаконный, как и обвинение, вердикт. Легкий едва заметный акцент палачей не оттенил в сознании Гвидо чудовищность этого приговора: их должны были расстрелять самые обыкновенные итальянцы. Председатель суда говорил с порденонским акцентом, один из обвинителей изъяснялся на фриулийском диалекте Сан Даниеле, а у второго к отвороту пиджака был приколот значок футбольного клуба из Тревизе.
Часть партизан из отряда Сассо разошлась по соседним фермам в поисках лопат и кирок для рытья могилы. Гвидо решил воспользоваться неразберихой, чтобы улизнуть от охранников. Ему удалось незаметно зайти за ближайшие деревья и развязать веревку. Его хватились почти сразу, но Гвидо уже вбежал в лес, и стрелять им пришлось практически наугад между стволов. Бедняге, наверно, удалось бы скрыться, если бы попавшая в плечо пуля, не раздробила ему лопатку. Он добежал из последних сил до домика местного сторожа охотничьих угодий и рухнул без сознания прямо на пороге у ног молодой и дюжей крестьянки, находившейся на восьмом месяце беременности.
Либера Пиани — от нее я как раз и узнал подробности происшедшего — подняла моего брата, отнесла его на руках до кровати, наложила на лопатку смоченный теплой водой компресс и влила в Гвидо чашку кофе с домашней граппой крепостью в семьдесят градусов, которую гнал ее муж. Затем она вышла на порог и, прислонившись к еловому косяку, выкрашенному коричневой краской, преградила путь двум преследователям Гвидо, которые запыхавшись, выскочили из леса. Ее живот настолько величественно заполнил собой пространство дверного проема, что они, утратив всякое присутствие духа, принялись сбивчиво объяснять, что ищут своего раненного товарища, которого им нужно отвезти в госпиталь. Она согласилась выдать его им при условии, что они возьмут ее велосипед, на котором один из них отвезет Гвидо в город, тогда как другой останется с ней в качестве заложника до возвращения своего товарища. Это было произнесено настолько спокойно и с такой естественной уверенностью в себе, что казалось, эта безоружная женщина обладала большей властью, нежели вооруженные до зубов партизаны. Они безропотно восприняли ее условия как приказ. Гвидо, придя в сознание, сразу узнал в пареньке, который в тот момент накачивал шины, того, кто по его просьбе отдал ему тайком трубку Боллы, и поэтому без сопротивления пристроился на раме велосипеда. Крестьянка, стоя на пороге дома, проследила, чтобы он поехал в нужном направлении к долине по единственной тропинке, которая вела в еловый лес.
По воле фатума, велосипедисты попали в руки другой группы бойцов, брошенной на поиски беглеца. Фанатичный дух ненависти и мести подавил всякие поползновения к состраданию. Истекающего кровью, но не сломленного духом Гвидо заставили вернуться пешком обратно на ферму. Его опустили в только что вырытую могилу рядом с мертвым телом Джино, которое уже припорошил свежевыпавший снег. Часто, лежа на спине, я думаю о том, как мой брат смотрел прямо в лицо своим палачам и даже не закрыл глаза, когда из дымящегося дула револьвера вылетела пуля, которая попала ему прямо в лоб.
Чезаре объявился в Касарсе лишь несколько месяцев спустя, и все это время мы ничего не знали о Гвидо. Ни Освобождение, ни подписанный мир не вернули нам его. Мама постепенно привыкла к мысли о том, что его место за столом навсегда останется пустым, а его сложенная кольцом салфетка чистой. Лишь изредка приходила она в его спальню, чтобы посидеть на узкой железной кровати, покрытой белым вафельным покрывалом, глядя на пожелтевшие фотографии Гари Купера и Джона Уэйна. Если, умирая, Гвидо рассчитывал, что ужас его агонии и жестокость его судьбы отвоюют для него место в материнском сердце, то окончательной надежды его лишило то обстоятельство, что мы узнали о его подвиге уже после того, как и время и привычка притупили боль потери.
Гроб с его телом, покрытый итальянским триколором, привезли на касарский вокзал на открытой платформе. Его встречали под траурную дробь барабанов, украшенных черными лентами, мама стояла в первом ряду вместе с мэром. Гроб отнесли домой и открыли перед ней, она опознала своего сына и зашила тело в соответствии с местным обычаем в то одеяло, на котором она его родила. Во Фриули также принято не зашивать саван до конца, чтобы душа могла свободней устремиться к небесам. Мама не зашила один уголок, как будто в знак прощения перед тем, кто покинул этот мир вдали от родного дома. Но когда на кладбище, прижавшись к моей груди, она рыдала перед могилой, на которую тетки бросали цветы, она по-прежнему обращала свои слезы ко мне, к тому, с кем, пользуясь случаем, она скрепила новою любовью родство наших душ, ослабленное моими занятиями, моим стремлением к уединению, моими свиданиями с Вильмой, моей жизнью вне дома. Отныне — Мать и Сын — мы остались одни друг у друга, и у нас больше не было никого, кроме нас самих, к кому мы могли бы придти за помощью, за нежностью и пониманием, одни, как Дева Мария и Христос, чья непреходящая любовь и взаимная преданность озарили собою Новый Завет. Она не забыла своего второго сына, но она предала его, мертвого, мертвым. Безутешная тень Гвидо все еще блуждает под землей. Он поднимает свое окровавленное лицо, изумленный тем, что его героизм оказался бесполезен, и что я, спрятавшись на чердаке в Версуте, сумел сохранить то, что ему не удалось обрести ценой красивой жертвы.
Тебе, я думаю, захочется узнать, как я отреагировав на смерть своего брата. Рядом с отчаянием и болью, которые вызвало во мне исчезновение самого близкого спутника детства и моего лучшего друга, в моей памяти осталось чувство вины за то, что я отпустил его одного. Я испытываю угрызения совести за свою трусость и эгоизм. Хотя никто и не думал упрекать меня за это, но так или иначе весь цвет фриулийской молодежи пошел в Сопротивление, и они подвергали себя огромному риску в течении самых холодных и самых тяжелых месяцев зимы: риск, который для лучших из них оборачивался депортацией, пытками, смертью. Кроме того я чувствовал свою прямую ответственность за судьбу брата, поскольку никто иной, как я, преподал ему в свое время уроки антифашизма. Кто научил его краснеть за отца, капитана колониальной армии Муссолини? Кто вбил ему в голову, что никакой ценой уже не искупить преступление его друга Эрмеса Парини, отправившегося добровольцем на русский фронт?
Будучи слишком доверчивым учеником, он имел теперь право на исполнение своих желаний. Любить мать за двоих, писать книги так, чтобы они нравились ему, участвовать активней в политической жизни, словом, пытаться вести себя так, чтобы ничем не омрачить память о нем, нет, всех этих добродетельных поступков было еще недостаточно. Оставалось уплатить более насущный долг, который я рано или поздно должен был воздать его душе.
Вот, по-моему, причина того, что я называю не склонностью к самоубийству (я слишком люблю жизнь, чтобы попадаться на эту удочку, которая служит эстетической игрушкой неудачникам), а непротивлением смерти. Я иду вперед, продолжая начатое дело, гонимый жадностью ничего не упустить на этом пути. Но позади меня безмолвно маячит семейный призрак. Ему не нужно подавать мне знак, что он рядом, его бледная тень все время стоит у меня перед глазами. Сколько жестов, которые оказывались непонятны моему окружению, сколько привычек и увлечений, которые мои друзья находили нелепыми, они не сочли бы таковыми, если бы допустили, что даже простое пребывание в этом мире может восприниматься как грех тем, кто успел похоронить своего горячо любимого брата.
Еще одна причина для стыда и чувства вины: на вокзале, а потом на кладбище, ораторы представляли смерть Гвидо как эпизод борьбы итальянских патриотов с фашистскими и нацистскими захватчиками. И всякий раз, когда они чтили память мучеников Пордзуса, они довольствовались тем, что поносили варварский гитлеровский режим, даже после того, как данные Сезаре показания и подтверждающие их подлинность сведения выявили ложность официальной версии. Но в 1945 году, и я тебе объясню почему, было невозможно открыто изобличить двурушничество участвовавших в Сопротивлении коммунистов: тогда, в политических войнах, которые сотрясали Фриули, и в которых крупным собственникам противостояла пролетарская армия рабочих и журналистов, коммунисты в самый разгар борьбы олицетворяли чаяния народа. Ослабить их авторитет, разоблачив те бесчинства, что они вершили по приказу Тито, значило обеспечить победу христианским демократам, которые поддерживали партию аграриев. Понимая, как высока была ставка в этой игре, я вышел из партии Действия, в которую я сначала вступил в память о Гвидо, и присоединился к единственной силе, способной привести к победе стихийный бунт деревни против монополии богатых. Сколько раз после этого мне приходилось сдерживаться от ярости, когда я слушал на городских площадях или на предвыборных митингах как те, кто убил моего брата, бессовестно приписывали себе его заслуги. Во имя чего преступление, которым они замарали себя, принесло им всеобщую славу? И ради чего он сражался с ними, если его труп украсил их знамена?