Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понятно, — сказал дядя. И добавил: — Я состою в местной призывной комиссии. Что-то не припомню, чтобы ваша фамилия значилась в списках.
Но взгляд юноши ничуть не изменился. В нем даже не было презрения. Он просто ждал.
И тогда дядя посмотрел на сестру; голос его теперь звучал совсем по-другому.
— И в этом все дело? — спросил он.
Но она ничего не ответила. Она просто не сводила с дяди отчаянного взгляда; рука ее свисала вдоль тела, а на запястье белели костяшки пальцев брата. Теперь дядя заговорил с юношей, хотя все еще наблюдал за девушкой, и голос его звучал все еще ласково или, во всяком случае, спокойно:
— Почему вы пришли ко мне? С чего вы взяли, что я могу вам помочь? И чего ради?
— Вы тут кто — представитель Закона или нет? — сказал юноша.
Дядя все еще наблюдал за его сестрой.
— Я окружной прокурор. — И обращался он все еще к ней. — Но если б я даже имел возможность, чего ради я стал бы вам помогать?
Ответил, однако, снова юноша.
— Потому что я не позволю какому-то ничтожному латиноамериканскому авантюристу жениться на моей матери.
Теперь ему — Чарльзу — показалось, будто дядя в первый раз по-настоящему посмотрел на юношу.
— Понятно, — сказал дядя. Теперь дядин голос изменился. Он не стал громче, просто в нем уже не звучала ласка, словно дядя в первый раз смог заговорить (или, во всяком случае, заговорил) не с сестрою, а с братом. — Это ваше дело и ваше право. Я опять вас спрашиваю: чего ради я должен что-то по этому поводу предпринимать, даже если б я и мог?
И теперь они оба — его дядя и юноша — заговорили быстро и отрывисто, словно, стоя лицом к лицу, отпускали друг другу оплеухи.
— Он был помолвлен с моей сестрой. Когда он узнал, что деньги останутся у нашей матери до конца ее жизни, он переметнулся.
— Понятно. Вы хотите применить федеральные законы о высылке нежелательных иностранцев, чтобы отомстить человеку, который нарушил обещание жениться на вашей сестре.
На этот раз даже юноша не нашелся, что ответить. Он просто смотрел на старшего с такой холодной, сдержанной, бесконечною злобой, что он — Чарльз — увидел, как дядя и в самом деле на мгновенье остановился, прежде чем снова повернуться к девушке и заговорить с ней — опять ласковым тоном, хотя даже теперь дяде пришлось повторить свой вопрос, прежде чем она ответила:
— Это правда?
— Мы не помолвлены, — прошептала она.
— Но вы его любите?
Однако юноша даже не дал ей времени, он никому не дал времени.
— Что она смыслит в любви? — сказал он. — Вы возьметесь за это дело или мне придется жаловаться на вас вашему начальству?
— Вам не кажется, что вы сильно рискуете, покидая свой дом на столь длительный срок? — сказал дядя кротко. Этот тон был ему — Чарльзу — хорошо знаком: если бы дядя заговорил таким тоном с ним, у него бы волосы встали дыбом. Но юноша и глазом не моргнул.
— Скажите это по-человечески, если можете, — потребовал он.
— Я не возьмусь за ваше дело, — отвечал дядя.
Юноша еще с минуту смотрел на него, держа девушку за руку. Потом ему — Чарльзу — показалось, что юноша сейчас сдернет ее с места и попросту вытолкает за дверь. Однако он даже выпустил сестру, собственноручно (не дожидаясь, пока хозяин, владелец двери, через которую он уже один раз прошел безо всякого позволения, не говоря о приглашении, ее откроет) открыл дверь, потом посторонился, пропуская девушку вперед, — пантомима, некий знак уважения и учтивости, пусть даже и машинальное следствие привычки и полученного еще в раннем детстве воспитания — долгой привычки и первоклассного воспитания, приобретенных под руководством первоклассных преподавателей, учителей и знатоков правил поведения в том кругу, который дамы округа Йокнапатофа безусловно назвали бы избранным. Но теперь это не имело значения — осталось лишь высокомерие — развязное, оскорбительное не только для человека, которому оно было адресовано, но также и для всех, кто это видел; он даже не смотрел на сестру, перед которой распахнул дверь, а все еще не сводил глаз с человека вдвое старше себя, неприкосновенность жилища которого он теперь нарушал уже вторично.
— Отлично, — сказал юноша. — Не вздумайте говорить, что вас не предупреждали.
Потом они ушли. Дядя закрыл дверь. Но еще мгновение дядя не двигался с места. Это была пауза, задержка, почти бесконечно малый миг неподвижности, столь краткий и бесконечно малый, что навряд ли кто-нибудь, кроме него — Чарльза, — обратил бы на него внимание. Да и он заметил этот миг лишь потому, что никогда прежде не видел, чтоб его дядя, этот нервный, стремительный, щедрый на слова и на движенья человек, раз начав что-либо говорить или делать, вдруг заколебался и запнулся. Потом дядя повернулся и возвратился туда, где он, Чарльз, продолжал сидеть за шахматной доской, даже не успев отдать себе отчет — до того стремительно все это произошло, — что сам он не только не встал с места, но навряд ли успел бы встать, если б ему даже это и пришло в голову. Не исключено, что он слегка разинул рот (ему еще не стукнуло восемнадцать, а ведь даже человек, наделенный дядиным чутьем к опасности, признает, что даже и восемнадцатилетний может — пусть изредка — попасть в такое положение, когда ему наверняка не удастся или просто не понадобится сразу понять суть дела при виде того, как кто-то снимает шляпу или хлопает дверью), когда сидел за недоигранной шахматной партией и смотрел, как дядя возвращается к своему стулу, садится и начинает откидываться на спинку и протягивать руку за опрокинутой кукурузной трубкой, лежащей на подставке, — и все это одним махом.
— Предупреждали? — спросил он.
— Он назвал это так, — сказал дядя; он окончательно уселся, поднес ко рту мундштук трубки и уже вынул спичку из коробка, лежащего на поставке, так что, раскуривая погасшую трубку, он как бы продолжал свое возвращение от двери. — Лично я назвал бы это угрозой.
И он повторил то же самое, возможно, все еще с разинутым ртом.
— Ладно. А ты бы как это назвал? — сказал дядя; чиркнув спичкой и тем же взмахом руки поднеся пламя к остывшему в трубке пеплу, он продолжал говорить сквозь мундштук в полую форму невидимых клубов дыма — пройдет еще секунда или