Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень скоро впечатления, вынесенные из Оптиной пустыни, начали преображаться в сцены из романа, которые происходили в монашеской обители. «Монастырь наш ничем особенно не был до тех пор знаменит: в нем не было ни мощей святых угодников, ни явленных чудотворных икон, не было даже славных преданий, связанных с нашею историей, не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству. Процвел он и прославился на всю Россию именно из-за старцев, чтобы видеть и послушать которых стекались к нам богомольцы толпами со всей России из-за тысяч верст. Итак, что же такое старец? Старец это — берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и в свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением».
С Достоевским, потратившим несколько дней на дорогу в обитель, испытавшим все неудобства езды на долгих ради встречи с чу'дным старцем, полного отрешения от своей воли и полного послушания не произошло. Вместо этого случилось нечто совершенно иное: творческой властью художника ласковый схимник отец Амвросий дал жизнь великой мечте об идеальном христианине — старцу Зосиме. Все самое светлое, что видел Ф. М. в Оптиной, о чем читал в «Сказаниях о странствии инока Парфения» и в других книгах своей библиотеки, вложил он в Зосиму. «Если удастся, то сделаю дело хорошее: заставляю сознаться, что чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее».
Зосима будет чужд лукавству и политиканству, остро чуток к лживой почтительности и фальшивой елейности, холоден к показному смирению и притворному благочестию. Доверить свою душу такому старцу было как будто безопасно. И все равно — отрешение от своей души и воли в надежде победить себя Достоевский с предельной честностью назовет «искусом», «страшной школой жизни»: испытанное орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе может стать орудием обоюдоострым, «так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе».
Действие обоюдоострого орудия будет показано в романе во всей полноте. А Зосима, который «болел любовью к ближнему» и был весел «детской евангельской радостью», имел душу светлую и прозрачную, был ежечасным слушателем несчастий человеческих и подвижником в труде христианского участия к человеку, — такой Зосима оптинскими монахами (в передаче Леонтьева) будет признан «неправильным», «сочиненным», «придуманным», а учение его — «ложным». «В Оптиной “Братьев Карамазовых” правильным православным сочинением не признают, и старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в каком Амвросий выражается. У отца Амвросия прежде всего строго церковная мистика и уже потом — прикладная мораль. У отца Зосимы (устами которого говорит сам Федор Михайлович!) — прежде всего мораль, “любовь”, “любовь” и т. д. ... ну а мистика очень слаба. Не верьте ему, когда он хвалится, что знает монашество; он знает хорошо только свою проповедь любви — и больше ничего»29.
На взгляд отца Зосимы, неустанная проповедь любви заслуживала бы не порицания, а сердечного сочувствия. Но, по мнению Леонтьева (советовавшего В. В. Розанову «перерасти» Достоевского с его «гармониями», которых «никогда не будет, да и не нужно»), писатель страдал «недостаточным христианством», «поверхностным и сентиментальным» сочинительством.
«А когда Достоевский напечатал свои надежды на земное торжество христианства в “Братьях Карамазовых”, то оптинские иеромонахи, смеясь, спрашивали друг у друга: “Уж не вы ли, отец такой-то, так думаете?”»30.
Смех оптинских монахов, который слышал Леонтьев и, кажется, не без удовольствия описывал, был тоже «реализмом действительной жизни» — ведь даже и допустить невозможно, чтобы наблюдения прожившего в пустыни несколько лет отшельника, принявшего в конце жизни тайный постриг с именем Климент, не имели отношения к реальности.
...Анна Григорьевна не приукрашивала впечатление Ф. М. от поездки, когда писала о его настроении, — после бесед с отцом Амвросием ему и в самом деле стало легче. Достоевский рассказал старцу, как они с женой горюют и плачут по своему мальчику, и старец обещал «помянуть на молитве Алешу», помянуть печаль родительскую, помолиться за здравие старших детей. Вскоре, читая главу «Верующие бабы» из второй книги романа, Анна Григорьевна опознает слова утешения: старец Зосима разговаривает с нестарой еще женщиной, причитаниями надрывавшей себе сердце. «Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и три бы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. Последний сыночек оставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у нас детушки, не стоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их очень-то, а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно он тут предо мной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю на его бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него осталось, всякую вещь его, смотрю и вою».
В несчастной матери Анна Григорьевна видела себя, в ее горе — свои жестокие утраты. «Вот уж третий месяц из дому. Забыла я, обо всем забыла и помнить не хочу; а и что я с ним теперь буду? Кончила я с ним, кончила, со всеми покончила. И не глядела бы я теперь на свой дом и на свое добро, и не видала б я ничего вовсе!» — с надрывом причитала крестьянка, но в ее рыданиях А. Г. опознавала свои слезы, свою потерянность и тоску. Она была благодарна мужу за слова утешения «от Зосимы»: «И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за упокой, как звали-то?
— Алексеем, батюшка.
— Имя-то милое. На Алексея человека Божия?
— Божия, батюшка, Божия, Алексея человека Божия!
— Святой-то какой! Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитве вспомяну и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять. Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты его отца, и заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь?»
Семейная цель паломничества в Оптину пустынь была достигнута. Но могло ли краткое общение с отцом Амвросием заслонить все проблемы «мучительного времени»? Смягчить боль за страну, которая «колеблется над бездной»? Отвернуться от мировых противоречий, которые вновь разыгрывались в Европе?