Гибель гранулемы - Марк Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Линев тер лоб, вздыхал:
— Может, прогнать? Как думаешь?
И отвечал себе:
— Нельзя. Придется воспитывать его, древнего дьявола. А как? Ты знаешь?
— Нет, — честно признавался Блажевич.
Вечерами Линев стаскивал товарищей к столу, раскрывая толстую, в клеенчатой обложке тетрадь. В ней были записаны пункты, без которых, полагал бригадир, им не видеть почетного звания, как собственных ушей.
— Гвоздь всему — работать по-настоящему, без дураков. Вот, — говорил Виктор. — Без этого ничего нет. Теперь дальше. Выручка. Потом быт без водки. Никаких выражений и смерть табаку.
Последний пункт — о табаке — вызывал ярые возражения Блажевича.
— Фальши́ва, — утверждал он. — Ты з мяне́ баптыста не раби́. Я, каб зразуме́в ты, бязбожник.
— Причем тут безбожник? — удивлялся Линев. — Губим здоровье и отравляем воздух.
— «Отравляем»! — ворчал Блажевич. — Я живу — вуглекислату́ выдыхаю. Что — не дышать?
— Ладно, — отступал Линев, — я в парткоме провентилирую вопрос. А сам курить не буду.
В тетрадке было еще множество пунктов. Даже пункт о внешнем виде. Бригадир считал, что надо раз и навсегда запретить себе появление в общественных местах без галстука, в нечищенных ботинках, в мятых брюках.
— Галстуки — ерунда, — в один голос возражали Воробей и Климчук, специально затащенные Линевым в общежитие. — Эти тряпки на шею вешать не будем.
Линев еще предлагал следить за всеми мальчишками и девчонками двора, не позволять им драться и вообще всячески растить «цветы жизни», для которых и строится коммунизм.
— Проста-таки ры́мски папа, — иронизировал Блажевич. — Нагавары́в бочку арышта́нтав.
Линев отмахивался от Блажевича и требовал, чтобы в обязательствах был записан пункт о правде.
— Как понять? — спрашивал Климчук.
— А вот так, — всем говорить одну правду. Не только своему брату — рабочему, но и начальству. До самого верхнего. А то как Жамков или Вайлавич, так у нас губы смерзаются.
— Вот и скажи Жамкову, что он прохвост.
— А что? Пункт — ничего… — усмехался Климчук. — Только записывать не надо. Запомнить на всю жизнь — и довольно.
Кузякин в этих разговорах участия не принимал. Когда его спрашивали, что, по его мнению, следует включить в обязательства, он отвечал меланхолично:
— А кто ж его знает? Про детишков это верно. А еще чтоб хорошие заработки были. Вот и довольно.
— Темный ты чалаве́к, Гордей Игнатавич, — возмущался Гришка. — Чорт тебя знает, ко́льки в табе́ капитализма.
— Капитализма? — усмехался Кузякин и стучал красноватыми пальцами по пустому фанерному сундучку. — Вот тут — весь мой капитализм. И еще — что на мне, следовательно.
Вопрос об отношении к женщинам тоже не проходил гладко.
— Я так думаю, — говорил Вася Воробей, — кто обижает женщину — тот свинья, и гнать его в шею.
— Другая баба — сама свинья, — не выдерживал Кузякин. — Ты что же прикажешь — вместе с нею — в грязь.
— Все равно, — поддерживал Васю Воробья Линев. — Плохие люди — и мужчины и женщины есть. Это ничего не значит. А женщину уважать надо. Она слабее тебя.
Абатурин пылко соглашался с бригадиром. Стоило ему представить себе Аню Вакорину, ее большие синие глаза, длинные волосы в золотой искре, ее сильную и все-таки хрупкую фигуру, — и он уже твердо знал, что плохо относиться к женщине — подло.
Павел хмелел в присутствии Вакориной, она с каждым днем все больше нравилась ему: красивая, сдержанная и умница. Ну, может, он что-нибудь и прибавлял к ее достоинствам — не беда. Так, верно, у всех… у всех, кто любит.
С ней Абатурин чувствовал себя легко, пропадало чувство скованности, которое всегда смущало его в отношениях с женщинами, и слова у Павла сами соскакивали с языка.
Встречались они то в кино, то в театре — все при народе. Но даже короткие отрывочные разговоры, которыми обменивались в антракте спектакля или по дороге домой, радовали и обнадеживали Павла. Анна с уважением отзывалась о труде, ее мало беспокоили проблемы жирного куска и квадратных метров жилой площади в будущем. Для Павла это имело немалое значение: его зарплата и виды на собственное жилье были самые обыкновенные.
— Вы знаете, — говорила Вакорина Павлу, — я доучиваюсь последние месяцы. Приду в школу и удивлю всех — попрошу себе самый отстающий класс. Вот заахают: «Ах, как же так!». А что — «так»? Приходить на готовое — скучно. Всяк живущий должен оставить после себя след на земле… Сорок сорванцов в классе… Ого! Попробуй вылепить из них настоящих людей! Тут попотеешь, небось!
— Попотеешь, — соглашался Павел. — Ну, ничего, Аня. Когда вы сдадите последний экзамен и получите диплом, я встречу вас у института. У меня будет пять пар туфель. Для учительницы Вакориной.
— Пять? — смеялась Анна. — Жизнь похожа на море. Лишние вещи в жизни, как и в плавании, могут утащить человека на дно. Подарите мне лучше одну пудреницу.
Девушка часто снилась Павлу. И он, холодея от радости, пережил уже в мечтах и минуту главного объяснения, и день их скромной свадьбы, на которой обязательно будет вся его бригада и, может быть, даже Прокофий Ильич, которому он даст телеграмму и пошлет деньги на билет. И была еще в тех мечтах их собственная маленькая комната, и первые, неведомые, сутки, когда они останутся одни.
С такой женой можно умно и достойно прожить жизнь. С женой!
Но в последнее время сомнения все чаще и чаще залезали к нему в душу. Анна не только никогда сама не заговаривала о замужестве, но мрачнела всякий раз, когда Абатурин робко и осторожно касался этой темы.
Однажды он, после долгой внутренней борьбы, попытался поцеловать Анну. Неловко взяв в свои большие ладони голову девушки, вдруг увидел глаза, посветлевшие от гнева и полные слез.
Случалось, она сама назначала свидания и не приходила. На вопросы Павла не отвечала, и глаза ее снова мутнели от слез.
Нередко являлась в условленное место подавленная, разговаривала невпопад и внезапно, слабо пожав ему руку, уходила домой.
Она ни разу не пригласила Павла к себе и отказывалась зайти к нему в общежитие.
Павел уже ни о чем не спрашивал. Он мучительно припоминал все свидания, стараясь не упустить самой незначительной мелочи: не совершил ли где-нибудь глупости, отравившей их отношения? И уже казалось, что таких глупостей было немало, и он корил себя за них нещадными словами.
Кончилась весна, уже шло лето, а встречи их по-прежнему были редки и бессистемны.
Как-то ему пришла в голову мысль, что Анну все-таки смущает его положение рядового рабочего, отсутствие своего жилья, малые достатки. Может, она только так, из-за гордости, не говорит об этом? Мало ли о чем молчат друг с другом молодые люди! Нет, все же не здесь причина. Павел непременно заметил бы неприятные черты в облике Анны, их невозможно скрыть. Так что же еще? Не хворает ли? Где там! Вся, как тугое яблоко.
Павел совершенно терялся в догадках. Он стал много курить, заметно похудел, и товарищи, обеспокоенные этим, пытались выяснить, в чем дело.
— Мо́жа, он хво́ры? — крутил усы Гришка.
— Какой — хворый! Он же влюбился, ты что, не видишь? — серьезно утверждал Линев.
Павел пожимал плечами и ничего не говорил.
Анна начала сдачу выпускных государственных экзаменов.
Павел взял краткосрочный отпуск и выстаивал возле института целые дни. Когда она выходила после консультаций из подъезда, он бежал к ней навстречу, бросал нетерпеливое «как?» и, узнав, что все хорошо, стискивал ее ладошку в своих железных лапах.
Она счастливо морщилась, передавала ему портфель, и они шли к ее дому.
Пройдя два квартала, немного стояли, и Анна, простившись, отправлялась к себе.
Наконец наступил день последнего экзамена. Анна сдавала педагогику.
Павел с утра занял свой пост неподалеку от главного подъезда. Он не обращал внимания на шутки и беззлобные усмешки студентов и студенток, вероятно, понимавших или знавших, зачем он здесь.
Павел то сидел на скамейке, то вскакивал и прохаживался, прижимая к груди громоздкий сверток с подарками. Именно этот сверток вызывал сегодня у будущих педагогов особое веселье.
Но вот Анна показалась в подъезде. Увидев Павла, она медленно пошла к нему, но не выдержала и побежала. Была сияющая, стройная, в новом, хорошо облегавшем фигуру пальто. Несмотря на июнь, в городе было прохладно.
— Поздравь меня, — сказала она, улыбаясь. — Я уже не студентка, милый!
Она впервые сказала ему «ты» и впервые «милый».
И Абатурин, не то совершенно осмелев, не то вовсе одурев от радости, прямо около института, никого не стесняясь, поцеловал Анну в милые, тысячу раз снившиеся ему губы.
Она сначала вся расцвела, но уже в следующее мгновение глаза ее расширились от страха и потухли.
Павел оробел и, растерянно подняв с земли упавший сверток, все отдавал его Анне.