На Верхней Масловке (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петя закивал молча, потому что на него напал дикий, неуемный приступ лающего кашля. Он вспотел холодным липким потом и, заходясь в кашле, все кивал кому-то, хотя врач давно ушел. Он кивал, и клетчатый кафель вестибюля покачивался под ногами маятником.
Все-таки дождался приемного часа и поднялся в палату. Все больные разбрелись, и Катя лежала одна, под капельницей. Сначала он даже отпрянул в дверях, увидев на подушке ее тяжелое, желтоватое незнакомое лицо. Она заметила Петю и сказала равнодушно:
— А, это ты…
Время от времени она делала судорожные глотательные движения, и тогда от горла по лицу ее, как рябь по воде, бежали мелкие судороги.
— Тошнит… — простонала она. — Я хочу подохнуть, Петька… Жалко, что я не подохла…
— Понимаешь, — сказала она еще. — Это он назло умер. Сволочь… Он бы все равно не ушел от Анастасии… А я бы его все равно убила… Отравила бы… Два года мотал… Всю душу вынул…
Она сморщилась и свесила голову с края железной койки — на полу стояло судно. Петя кинулся — придержать ее голову, но она только рукой махнула — отойди, мол. Отдышалась, отплевалась.
— Представляешь, как отец меня гнобить станет! Он ведь узнает с минуты на минуту. Их в реанимацию не пускали, пока не разобрались… Тут и повеситься негде — все на виду, туалет не запирается…
Если б это была прежняя маленькая Катя, он бы, конечно, уничтожил ее несколькими словами. За то, что его любовь и нежность к этой кудрявой головке растерта, как плевок, о клетчатый кафель вестибюля. Он с холодной насмешкой посоветовал бы ей обратиться за сочувствием к толстой кваснице из Сокольников. Дитя, сестра моя, сказал бы он ей с издевательской усмешкой, как же разумная кудрявая головка, рассчитывающая увести Мастера от Анастасии, не учла вот такую житейскую ситуацию? Положим, Мастер слинял в лучший мир, сказал бы он, — я тут при чем?
Именно так он и сказал бы, если б на кровати лежала прежняя маленькая Катя. Но чужая женщина, измученная и истощенная беспрерывной тошнотой и злобой к умершему человеку, не имела к Пете никакого отношения. Каждые полчаса ее рвало желчью, она вытягивала шею с надувшимися жилами, мучительно разевала рот, как умирающая от жажды птица, и потом бессильно свешивала с края железной койки голову с прибитыми на затылке и свалявшимися в колтуны кудрями.
Петя заметил на соседней тумбочке подвявшие астры в бутылке из-под кефира и сказал:
— Ты извини, я цветы не успел…
Вошла медсестра, молча сменила на штативе капельницы бутылку, проверила, как держится залепленная пластырем игла в вене Катиной руки, и вышла.
— Петька, — Катины глаза наполнились слезами. Она лежала щекой на железяке койки, смотрела на него. — Я тебе в душу наплевала, да?
На щеке синим рубцом темнела отметина от железной коечной рамы.
Он опять поискал в себе ненависть к этой чужой, тяжело дышащей женщине и не нашел.
— Катя, — проговорил он спокойно, — не переживай. Если все дело только в том, как упаковать это событие и преподнести общественности, то можно и ножкой шаркнуть. Я просто на тебе женюсь годика на два, и все. Не стоит вешаться…
Она застыла с вытянутым лицом, словно продолжала вслушиваться в только что сказанные слова, потом выдавила отрывисто:
— Ты… спятил!
— Почему?.. Считай, что я оказываю тебе любезность. Ведь это выручит всех, в том числе и твоего папу. Не так ли?
Тут на нее накатил новый приступ тошноты, и она долго боролась с ним, шумно втягивая носом воздух и часто сглатывая. Наконец затихла и несколько минут лежала как мертвец, задрав к потолку заострившийся подбородок. Трудно было представить сейчас нечто менее привлекательное.
— Понимаю… — проговорила наконец Катя… — Ты… из-за прописки.
— Из-за чего? — Он не понял сначала, а потом больно удивился тому, что совсем, совсем, оказывается, не знал Катю. И сказал легко: — Ну конечно! Мне необходима прописка… До зарезу… Твоя ситуация мне, если хочешь знать, прости, даже выгодна…
— Понимаю, понимаю… — бормотала она, не глядя на Петю, сминая потными руками пододеяльник на животе. — Хотя ты бы мог не так цинично… Мне казалось… Я думала… тогда, в Сокольниках…
— Ты ошиблась. — Он поднялся и сказал: — Значит, договорились. Только прошу тебя по возможности ограничить мои встречи с всемирным папой.
Она молча и суетливо закивала, а у дверей окликнула его:
— Петька! — приподнялась на локте и смотрела больными блестящими глазами. — Только не так, ладно? Не так. Пусть это не будет сделкой. Ведь мы друзья. Это дружеский договор. Да?
— Справедливо, — согласился он. — «Дорогому товарищу от бюро холодильных установок».
Вот и все… Впрочем, не все, конечно… Надо отдать Кате должное — она позаботилась, чтобы Петю не трогали. Месяца через полтора она почувствовала себя лучше, поправилась и похорошела, и они с Петей тихо расписались в районном загсе, а потом Катя прописала его в коммуналке, оставшейся от бабушки.
Для поддержания видимости совместной жизни раза два-три они являлись — нежная чета — в гости к родителям, предварительно встретившись на метро «Маяковская». Петя предупредительно забегал вперед, раскрывая и придерживая перед большим Катиным животом стеклянные двери, а за столом, выслушав очередной тост полковника о мире, обнимал округлившееся ее плечо и спрашивал: «Что тебе положить, Катеныш?..» — и в душе было пусто, утомительно… Очень скоро он устал играть в эту игру, и Катя не навязывалась. Вот только папа несколько раз появлялся у дверей клуба швейной фабрики, требуя откровенного разговора: почему Петя не живет интимно с женой и не томится радостным ожиданием первенца. В последний раз Петя ушел от разговора через окно туалета на первом этаже.
Весной Катя родила парня, но Петя при всем желании не мог изобразить отцовскую радость: именно в эти весенние, подернутые влажными облаками дни пришла телеграмма от тетки: «Мама умерла» — и Петя уехал хоронить маму. Хлебнув сиротской тоски на поминках, он вернулся задумчивым и не сразу позвонил Кате, месяца через два.
Она говорила полным, округлым, незнакомо радостным голосом. В трубке что-то пищало.
— Слышишь? — спросила Катя, смеясь. — Орет. Пойду кормить. Ты приезжай как-нибудь, погляди.
— Как-нибудь заеду, — пообещал Петя. Но не выбрался.
Встретил ее лет через пять, в пиковой сутолоке метро, где-то на переходе. Катя необыкновенно похорошела, похудела, зачесывала гладко волосы. Собственно, Катя превратилась в красавицу. Она за руку вытянула из толпы симпатичного мальчугана с монголоидным, как у Мастера, разрезом глаз и бровками-щеточками.
— Видал? — похвасталась она.
— Класс! — похвалил он.
Толпа швыряла их, как прибой мелкую гальку. Они перекрикивали грохот поездов.
— Не женился?
— Пока держусь!
— Женись давай! — крикнула она весело. — А то я надумаю замуж выскочить, да и прогоню тебя из коммуналки.
— Буду очень рад за тебя, Катюша…
Ну и так далее… Покричали в грохоте поездов и разбежались. Тогда он жил в счастливо-сумасшедшей круговерти: они с Семеном сколачивали студию. Собственно, помещение нашел он, Петя. В подвале хранились мешки с подмокшей прокисшей картошкой, пахло сыростью, затхлостью, мышами…
Про то, как длинный муторный год они выбивали во всевозможных кабинетах разрешение расчистить своими руками эти авгиевы конюшни и занять их под студию, можно роман написать. Ну да бог с ним…
Задумали грандиозное. Собственно, Петя грел это у сердца с конца третьего курса: «История города Глупова», Салтыков-Щедрин… Тогда, помнится, только вернулись «с картошки», и — мимолетный, дурацкий разговор с деканом, неважно уже о чем, потом случайный взгляд, брошенный вслед этой старой заводной кукле; и вдруг толкнулось под сердцем: «История города Глупова». Носил, томился, прикидывал, отбирал, выделял аналогии. Вырастало нечто потрясающее основы… Совершенно очевидным было, что это нигде ставить не дадут. И все-таки на пятом курсе из записей на случайных листках, из коротеньких диалогов стал медленно, мучительно собираться черновик пьесы.
Семену показал гораздо позже, когда уже заваривалась каша на Сретенке. Читал сам, сминая не прикуренные сигареты дрожащими пальцами, и, по мере того как подбирался к финалу, Семен все чаще вскакивал и начинал метаться от стены к стене… Потом до утра варили кофе, перекрикивали друг друга, прикидывали актеров и строили мизансцены.
Репетировали по вечерам, актеры приходили после спектаклей вымотанные, но влюбленные и юные. Черт возьми, все они были тогда влюбленные и юные.
Все — вместе. Семен был не только другом, единомышленником. На его спокойной уверенности крепилось Петино существование, наполненное и разумное даже в мелочах. Странно, что это прекрасное существование оказалось легко потопляемым, как персиковая косточка в стакане компота.