Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Козелков даже и говорить стал как-то иначе. Прежде он совестился; скажет, бывало, чепуху — сейчас же сам и рот разинет. Теперь же он словно даже и не говорил, а гудел; гудел изобильно, плавно и мерно, точно муха, не повышающая и не понижающая тона, гудел неустанно и час и два, смотря по тому, сколько требовалось времени, чтоб очаровать, — гудел самоуверенно и, так сказать, резонно, как человек, который до тонкости понимает, о чем он гудит. И при этом не давал слушателю никакой возможности сделать возражение, а если последний ухитрялся как-нибудь ввернуть свое словечко, то Митенька не смущался и этим: выслушав возражение, соглашался с ним и вновь начинал гудеть как ни в чем не бывало. И действительно, внимая ему, слушатель с течением времени мало-помалу впадал как бы в магнетический сон и начинал ощущать признаки расслабления, сопровождаемого одновременным поражением всех умственных способностей. Мнилось ему, что он куда-то плывет, что его что-то поднимает, что впереди у него мелькает свет не свет, а какое-то тайное приятство, которое потому именно и хорошо, что оно тайное и что его следует прямо вкушать, а не анализировать.
Самая фигура Митеньки изменилась. Был он, в первобытном состоянии, невысок ростом и несколько сутуловат, а теперь сделался, что называется, бель-омом* и даже излишне выпрямился; прежде было в лице его что-то до такой степени уморительное, что всякий так и порывался взять его за цацы, — теперь и это исчезло, а взамен того явилось какое-то задумчивое, скорбное, почти что гражданственное выражение. Точно он вот-вот сейчас о чем-то думал и пришел к безрадостному заключению, что надо и еще думать, все думать… думать без конца. Манеры он приобрел благосклонные, но сдержанные, и хотя всем без исключения протягивал руку, но акт этот совершал с такою щепетильною осмотрительностью, что лицу, до которого он относился, оставалось или благоговеть, или же прыснуть со смеху.
К правительственным мерам Митенька стал относиться критически. Находил, что многого еще остается желать и что хотя, конечно, всего вдруг нельзя, однако не мешало бы кой-что и поприкинуть. Но и в этом случае он надеялся, что практика значительно поправит теорию, а под практикою разумел себя и других Козелковых, рассеянных по лицу Российской империи. «Вся суть, mon cher, заключается в исполнителях, — развивал он по этому случаю свою теорию, — если исполнители хороши, и главное (c’est le mot[59]), если они с направлением, то всякий закон…»
Уже с самой минуты вшествия своего в вагон железной дороги он начал поражать всех своим глубокомыслием, зрелостью суждений и, так сказать, преданным фрондерством. Во-первых, он встретился там с Петей Боковым, своим другом, сослуживцем и однокашником, который тоже ехал по направлению к Москве. Разумеется, образовался обмен мыслей.
— Ты к себе? — спросил Митя.
— Да; а ты тоже к себе? — в свою очередь, спросил Петя.
— Да. Пора. Надо дело делать.
Оба друга умолкли и уставились глазами в землю, как будто застыдились. Спутники их переглянулись; одни, которые неопытнее, заключили, что с ними путешествуют инкогнито два средних лет чимпандзе[60], возвращающиеся к стадам своим; другие же, которые поопытнее и преимущественно из помещиков, тотчас догадались, в чем дело, и, взирая то на Митеньку, то на Петеньку, думали: «А что, ведь это, кажется, наш?»
— Знаешь ли, что я полагаю? я полагаю, что обязанности начальников края совершенно ни с чем не сообразны! — продолжал между тем Митенька, вдруг переставши стыдиться.
Петенька гамкнул что-то в ответ. Спутники опять переглянулись; опытные сказали себе: «Ну да, это он! это наш!», неопытные: «Эге! как нынче чимпандзе-то выравниваться начали!» А советник ревизского отделения Ядришников, рискнувший на лишних шесть целковых, чтоб посмотреть, что делается в вагонах первого класса, взглянул на Митеньку до того почтительно, что у того начало пучить живот от удовольствия.
— Я полагаю, что начальник края обязан заниматься, так сказать, одною внутреннею политикой! — продолжал умствовать Митенька.
— Нынче, вашество,* этим делом штаб-офицеры заведывают!* — доложил Ядришников и тут же усумнился, понравится ли его речь Митеньке; но последний не только не рассердился, но даже взглянул на него с благосклонностью.
— Я не об том говорю, — отвечал он, — я говорю об том, что начальнику края следует всему давать тон — и больше ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось — à la lettre[61] ведь это так! — разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!
— Я тебе лучше скажу! — вступился Петенька, — предместник мой завел, чтобы все низшие присутственные места представляли ему на утверждение дела о покупке перьев, ниток и прочей канцелярской дряни! Разумеется, я это уничтожил, но, спрашиваю тебя, каков гусь мой предместник!
— Я говорил и повторяю: если вы желаете, чтоб мы дело делали, развяжите нам руки! Развяжите нам руки! — повторяю я, потому что странно, наконец, и требовать от человека с связанными руками, чтоб он действовал!
В этом духе беседовал Козелков довольно продолжительное время, в заключение же объявил себя решительно против излишней, иссушающей соки централизации и угрожал, что если эта система продолжится, то «некогда плодоносные равнины России в самом скором времени обратятся в пустыню».
— Нам надо дать возможность действовать, — прибавил он, — надо, чтобы начальник края был хозяином у себя дома и свободен в своих движениях. Наполеон это понял.* Он понял, что страсти тогда только умолкнут, когда префекты получат полную свободу укрощать их.
— Я совершенно с тобой согласен, — отозвался с чувством Петенька.
Я не знаю, согласились ли* с Козелковым прочие пассажиры, но с своей стороны спешу заявить, что никаких препятствий к приведению в исполнение его преднамерений не встречаю.
Только приезд в Москву остановил потоки козелковского красноречия, но и тут, выходя из вагона, он во всеуслышание сказал другу своему, Петеньке:
— Я полагаю, mon cher, что нам не мешало бы вступить в соглашение с здешними публицистами!
Однако ж к публицистам не поехал, а отправился обедать к ma tante[62] Селижаровой и за обедом до такой степени очаровал всех умным разговором о необходимости децентрализации и о том, что децентрализация не есть еще сепаратизм, что молоденькая и хорошенькая кузина Вера не выдержала и в глаза сказала ему:
— Какой вы, однако ж, Митенька, сделались умный!
IIПриехавши к «себе», Митенька был встречен гурьбою «преданных». Еще до отъезда своего в Петербург он постепенно образовал около себя целое поколение молодых бюрократов, которые отличались тем, что ходили в щегольских пиджаках, целые дни шатались с визитами, очаровывали дам отличным знанием французского диалекта и немилосерднейшим образом лгали. Во главе этой камарильи* стоял правитель канцелярии, который хотя был малый на возрасте и происходил из семинаристов, однако, как человек сообразительный, вынужден был следовать за общим потоком. Митенька гордился этою молодежью и называл ее своею гвардиею, но в городе членов ее безразлично называли то «сосунками», то «поросятами».
Нынче довольно много развелось таких бюрократов. Начальники неутомимо стараются о том, чтобы окружить себя молодыми людьми, которые бы имели отчетливое понятие об английском проборе и показывали в приемах грацию. Это, по мнению их, возвышает администрацию, сообщая ей известного рода шик. Некоторые даже снимают с себя фотографические портреты в таком виде: посредине сидит молодой начальник, по бокам — молодые подчиненные, — и, право, группы выходят хоть куда! Начальник обыкновенно представляется нечто разъясняющим, подчиненные — понимающими. Что разъясняет начальник и что понимают подчиненные — об этом до сих пор не мог дать отчета ни один фотограф, однако я никак не позволю себе предположить, чтобы это был с их стороны наглый обман.
Итак, «преданные» гурьбой встретили Митеньку. Произошла сцена. В былые времена администратор ограничился бы тем, что прослезился, но Митенька, как человек современный, произнес речь.
— В настоящую минуту, господа, — сказал он, — мне более, нежели когда-нибудь, необходимо ваше усердие. Прежде я многое предугадывал, теперь — убедился. Виды выяснились совершенно. Нам предстоит только условиться насчет плана будущей кампании — о плане этом вы будете в свое время поставлены мною в известность — и затем дружно направить свои усилия к единой общей цели. Не обещаю вам, что труд будет легкий; напротив того, не скрою, что он даже будет очень и очень тяжел, но надеюсь, что, с божьею помощью, мы преодолеем препятствия и уничтожим преграды. Главное, messieurs, — быть всегда на страже. Вы поставлены, так сказать, у кормила общественного спокойствия, а с общественным спокойствием — по крайней мере, таково мое мнение — в сильной степени связано общественное благосостояние. С одной стороны, ничто так не обеспечивает благонамеренный человеческий труд, как общая тишина, с другой стороны, что же может нам гарантировать тишину, как не благонамеренный человеческий труд? Эти две великие общественные силы неразрывны (Митенька соединил при этом пальцы обеих рук и сделал вид, что не может их растащить), и если мы взглянем на дело глазами проницательными, то поймем, что в тесном их единении лежит залог нашего славного будущего. Тем не менее, взирая на предмет беспристрастно, я не могу не сказать, что нам еще многого кой-чего в этом смысле недостает, а если принять в соображение с одной стороны славянскую распущенность, а с другой стороны, что время никогда терять не следует, то мы естественно придем к заключению, что дело не ждет и что необходимо приступить к нему немедленно. Eheu, Posthume, Posthume!* — так предостерегает нас древний поэт, и мы не имеем права не воспользоваться его советом. Итак, господа, бодрость и смелость! Будем вместе работать и вместе надеяться. С своей стороны, я всегда, как вы знаете, готов ходатайствовать перед высшим начальством за достойнейших.